Любовные похождения Джакомо Казановы — страница 18 из 41

И тут Вольтер меня поразил. Он прочел наизусть два больших отрывка из тридцать четвертой и тридцать пятой песен сего божественного поэта, где повествуется о беседе Астольфа с апостолом Иоанном, – не опустив ни единого стиха, ни в одном слове не нарушив просодию; он открыл передо мной их красоты с гениальностью истинно великого человека. Ни один из итальянских толкователей не смог бы явить ничего более величественного.



Я слушал его не дыша, ни разу не моргнув, тщетно надеясь найти ошибку; оборотившись ко всем, я сказал, что я вне себя от удивления, что вся Италия узнает о моем искреннем восхищении.

– Вся Европа узнает от меня самого, – сказал он, – что покорнейше винюсь перед величайшим гением, какого она породила.

Жадный на хвалу, он дал мне на другой день свой перевод стансов Ариосто «Что случается меж князьями и государями». Вот он:

Попы и кесари, как им наскучит драться,

Святым крестом клянясь, торопятся брататься,

А час пройдет – гляди, опять друг друга мнут.

Их клятвам краток век, лишь несколько минут.

Их уверенья – ложь, нет веры их обетам,

Божатся их уста, да сердце лжет при этом.

Свидетелей-Богов их не смущает взгляд.

Они лишь выгоду свою как Бога чтят[79].



После чтения, снискавшего г-ну де Вольтеру рукоплескания всех присутствовавших, хотя ни один из них не разумел по-итальянски, г-жа Дени, его племянница, спросила меня, согласен ли я, что тот большой отрывок, что прочел дядя, – один из самых прекрасных у великого поэта.

– Да, сударыня, но не самый прекрасный.

– Значит, известен самый прекрасный?

– Разумеется, иначе синьора Лудовико не стали бы обожествлять.

– Так, значит, его причислили к лику святых, а я и не знала.

Тут все засмеялись, и Вольтер первый; я же сохранял серьезный вид. Уязвленный моей серьезностью, Вольтер произнес:

– Я знаю, отчего вы не смеетесь. Вы считаете, что его прозвали божественным из-за одного отрывка, недоступного смертным.

– Именно.

– Так откуда он?

– Тридцать шесть последних строф двадцать третьей песни, где описывается механика того, как Роланд сходит с ума. Покуда существует мир, никто не узнал, как сходят с ума, за выключением Ариосто, каковой сумел это записать, а к концу жизни сам сделался сумасшедшим. Эти строфы, я уверен, заставили вас содрогнуться, они внушают ужас.

– Припоминаю, они показывают, сколь устрашающа любовь. Мне не терпится перечесть их.

– Быть может, г-н Казанова любезно согласится прочесть их, – сказала Дени, хитро взглянув на дядю.

– Отчего бы нет, сударыня, если вы соблаговолите меня выслушать.

– Так вы взяли труд выучить их наизусть?

– Поелику я читаю Ариосто два или три раза в год с пятнадцатилетнего возраста, он отложился у меня в памяти без малейшего труда, можно сказать, помимо моей воли, за выключением генеалогии и исторических рассуждении, утомляющих ум и не трогающих сердце. Один Гораций остался в моей душе без изъятий, хотя в «Посланиях» многие стихи излишне прозаичны.

– Гораций куда ни шло, – вступил Вольтер, – но Ариосто – это слишком, ведь там сорок шесть больших песен.

– А если точнее – пятьдесят одна.

Вольтер потерял дар речи.

– Читайте же, – воскликнула Дени, – те тридцать шесть строф, что внушают трепет и заслужили автору титул божественного.

Тут я прочел их, но не так, как принято у нас в Италии. Чтобы слушатели оценили Ариосто, совсем необязательно напевать его строфы тем монотонным голосом, коим представляют его наши декламаторы. Французы справедливо находят сей напев несносным. Я прочел их, как если б то была проза, оживляя их голосом, глазами, меняя тон, чтоб выразить нужное чувство. Все видели и чувствовали, как сдерживаю я рыдания, и плакали, но когда я дошел до строфы:

Poich allargare il freno al dolor puote

Che resta solo senza altrui rispetto

Gi dagli occhi rigando per le gote

Sparge un fiume di lacrime sul petto[80].

– слезы выступили у меня на глазах столь явно и полились так обильно, что все кругом прослезились, г-жа Дени затрепетала, а Вольтер бросился мне на шею; но он не мог прервать меня, ибо Роланд, дабы окончательно обезуметь, должен был заметить, что лежит на том самом ложе, где некогда Анжелика, обнаженная, оказалась в объятиях счастливого сверх меры Медора, о чем говорилось в следующей строфе. Уже не жалоба и печаль звучали в моем голосе, но ужас, порожденный неистовством, что вкупе с его чудной силой содеяли разрушения, кои под силу только землетрясению или молнии. После чтения принимал я с печальным видом всеобщие похвалы.

Унаследовав от отца и матери актерские способности, он весь мир превращает в сцену и Европу в кулисы; шарлатанить, ослеплять, одурачивать и водить за нос для него, как некогда для Уленшпигеля, является естественным отправлением; он не мог бы жить без радостей карнавала, без маски и шуток.

Стефан Цвейг. «Три певца своей жизни. Казанова»

Вольтер вскричал:

– Я всегда говорил: хотите, чтобы все плакали, плачьте, но, чтобы плакать, надобно чувствовать, и тогда слезы польются прямо из сердца.

Он меня обнимал, благодарил, обещал завтра прочесть мне те же строфы и так же плакать. Он сдержал слово.

Продолжая разговор об Ариосто, г-жа Дени удивилась, как в Риме не занесли его в Индекс[81]. Вольтер возразил, что, напротив, Лев Х в своей булле отлучил от церкви тех, кто посмеет его осудить. Могущественные семьи Эсте и Медичи поддерживали его:

– Иначе, – добавил он, – одного стиха о дарственной, по которой Константин отдал Рим Сильвестру, где говорится, что он puzza forte[82], достало бы для запрещения поэмы.

Я сказал, извинившись, что еще больше возмущения вызвал стих, где Ариосто выражает сомнение, что род людской воскреснет после конца света.

– Ариосто, – продолжал я, рассказывая об отшельнике, каковой досаждал Африканцу, желая помешать Родомонту овладеть Изабеллой, вдовой Зербина, – пишет, что Африканец, устав от наставлений, хватает его и швыряет так далеко, что тот врезается в скалу и остается лежать мертвым, столь усыпленный, Che al novissimo di forse fia desto[83].



Вот это forse[84], что поэт вставил как риторическое украшение, вызвало возмущенные крики, которые, должно быть, немало посмешили автора.

– Жаль, – сказала Дени, – что Ариосто не мог обойтись без сих гипербол.

– Помолчите, племянница, все они уместны и без сомнения красивы.

Мы рассуждали о прочих материях, все больше литературных, и, наконец, разговор зашел о «Шотландке», что играли в Золотурне[85]. Здесь знали обо всем. Вольтер сказал, что если я не прочь играть у него, то он напишет г-ну де Шавиньи, чтобы тот разрешил г-же[86] приехать играть Линдану, а сам он возьмет роль Монроза. Я поблагодарил, сказав, что госпожа нынче в Базеле и к тому же я завтра должен ехать. Тут он стал громко сердиться, смутив тем общество, и объявил, что я нанесу ему оскорбление, если не останусь хотя бы на неделю. Я ответствовал, что приехал из Женевы единственно ради него, других дел у меня нет.


– Вы явились говорить со мной или меня слушать?

– Главным образом, слушать вас.

– Так побудьте хотя дня три, приходите непременно обедать, и мы поговорим.

Я обещал и, откланявшись, отправился в гостиницу, ибо мне надобно было написать много писем.

Через четверть часа городской синдик[87], чье имя я здесь называть не стану, и каковой провел весь день у Вольтера, зашел просить меня отужинать с ним.

– Я присутствовал, – сказал он, – при вашем споре с великим человеком, но вступать не стал. Мне бы хотелось побеседовать с вами часок без помех.

Я обнял его и, извинившись, что он застал меня в ночном колпаке, сказал, что он волен провести со мной хоть всю ночь.

Милейший этот человек пробыл у меня два часа, не сказав ни слова о литературе, но и без того понравился мне. Он был большой почитатель и последователь Эпикура и Сократа; история за историей, смеемся вволю, беседуем об утехах, какие можно доставить себе, живя в Женеве, – так провели мы время до полуночи. Расставаясь, он пригласил отужинать у него завтра, уверяя, что ужин будет веселый. Я обещал ждать его в моей гостинице. Он просил никому не говорить о нашей вечеринке.

Утром юный Фокс зашел ко мне в комнату с двумя англичанами, которых я видел у г-на де Вольтера. Они предложили составить партию в пятнадцать, по два луидора, и я, проиграв меньше чем за час полсотни, бросил карты. Мы пошли осматривать Женеву, а к обеду прибыли в Делис[88]. Туда как раз приехал герцог де Виллар – показаться доктору Троншену, тому, что десять лет сберегал его жизнь своим искусством врачевания.

За обедом я молчал, но потом Вольтер вовлек меня в разговор о венецианском правлении, предполагая, что я должен быть им недоволен; я обманул его ожидания. Я тщетно пытался доказать, что нет на земле страны, где можно наслаждаться большей свободой. Увидав, что предмет сей мне не по нраву, он повел меня в сад, который, как он сказал, разбил сам. Главная аллея оканчивалась у источника, и он сказал, что здесь берет начало Рона, кою он ниспосылает Франции. Он дал мне полюбоваться прекрасным видом на Женеву и на гору Белый Зуб, выше которой в Альпах нет[89]