Любовные похождения Джакомо Казановы — страница 34 из 41

Принц Карл Курляндский уверял меня, что как-то в Сибири отморозил нос, а к лету все прошло. Многие мужики меня также в том уверяли.

В ту пору императрица приказала возвести просторный деревянный амфитеатр во всю ширину площади перед ее дворцом, построенным флорентийским зодчим Растрелли. Сей амфитеатр на сто тысяч зрителей был творением архитектора Ринальди, жившего в Петербурге уже пятьдесят лет и даже не думавшего возвращаться на родину, в Рим. В строении сем Екатерина решила задать Карусель для всех доблестных кавалеров ее империи. Должно было быть четыре кадрили, по сотне всадников в каждой, богато одетых в костюмы того народа, каковой они представляли, должны были биться за награды великой ценности.

Всю империю оповестили о великолепном празднестве, который давала государыня; и князья, графы, бароны начали уже съезжаться из самых дальних городов на великолепных лошадях. Принц Карл Курляндский отписал мне, что тоже приедет. Положили, что праздник состоится в первый погожий день, какой только будет: весьма мудрое решение, ибо вовсе погожий день, без дождя, ветра или нависших туч – редкое для Петербурга явление. В Италии мы ждем всегда хорошей погоды, в России – дурной. Мне смешно, когда русские, путешествуя по Европе, хвалятся своим климатом. За весь 1765 год в России не выдалось ни одного погожего дня; доказательство тому, что Карусель так и не состоялась. Подмостки амфитеатра укрыли, и праздник состоялся на следующий год. Кавалеры провели зиму в Петербурге, а у кого на то денег недостало, воротились домой. Среди последних был принц Карл Курляндский[149].

Все было готово для путешествия в Москву. Я сел с Заирой в дормез, сзади устроился слуга, говоривший по-русски и по-немецки. За восемьдесят рублей «шевощик»[150] подрядился доставить меня в Москву за шесть дней и семь ночей, заложив шестерку лошадей. Это было недорого, и коль скоро почтовых я не брал, то не мог ехать быстрее, ибо пути было 72 почтовых перегона, что есть 500 итальянских миль[151]. Мне казалось сие невозможным, но так он говорил.

Мы тронулись, когда выстрел из крепостной пушки известил, что день кончился; то был конец мая, когда в Петербурге вовсе нет ночи. Без пушечного выстрела, возвещающего, что солнце зашло, никто б о том не догадался. Можно в полночь читать письмо, и луна не делает ночь светлей. Все говорят, это красиво, а мне сие докучало. Этот бесконечный день длится восемь недель. Никто в эту пору свечей не зажигает. В Москве иначе. Всего-то на четыре с половиной градуса широты меньше, чем в Петербурге, а в полночь все же потребны свечи.

Мы добрались до Новгорода за двое суток, где «шевощик» дал нам пять часов отдыху. Тут произошел случай, немало меня удививший. Мы пригласили мужичка пропустить стаканчик, а он с грустью сказал Заире, что одна из лошадей не хочет есть и он в отчаянии: не поев, она с места не сдвинется. Мы пошли вместе с ним на конюшню и увидали, что лошадь недвижна, грустна, от еды воротится. Хозяин принялся говорить с ней самым ласковым голосом и, глядя нежно и почтительно, убеждал скотину соизволить поесть. После сих речей он облобызал лошадь, взял ее голову и ткнул в ясли; но все впустую. Мужик зарыдал, да так, что я чуть со смеху не помер, ибо видел, что он пытается разжалобить лошадь. Вволю наплакавшись, он опять целует лошадь и сует мордой в корм; все тщетно. Тут русский, озлившись на упрямое животное, грозится отплатить ему. Он выволакивает лошадь из конюшни, привязывает несчастное животное к столбу, берет дубину и добрых четверть часа колотит из всех сил. Устав, он ведет ее на конюшню, сует мордой в корыто, и вот лошадь с жадностью набрасывается на корм, а «шевощик» смеется, скачет, приплясывает от радости. Я был сверх меры удивлен. Я подумал, что такое может случиться единственно в России, где палку настолько почитают, что она может творить чудеса. Но я всегда полагал, что с ослом того бы не приключилось, он лучше переносит побои, нежели лошади.



Мне говорили, что нынче в России палка не в такой чести, как прежде. К несчастью, она все более входит в употребление во Франции. Со времен Петра I, каковой в гневе избивал, бывало, генералов палкою до крови, как мне рассказывал один русский офицер, повелось, что поручик должен терпеливо сносить побои от капитана, капитан от майора, майор от подполковника, тот от полковника, а тот, в свою очередь, от своего генерала. Нынче все переменилось. Мне о том поведал в Риге генерал Воейков, воспитанник великого Петра, родившийся еще до основания Петербурга.

Я, кажется, ничего не сказал о сем славном граде, существование коего и поныне кажется мне непрочным. Только гений великого мужа, подобного Петру, способный бросить вызов природе, мог замыслить возвести город, коему суждено было стать столицей обширнейшей империи, в столь неблагодарном месте, где сами почвы противятся усилиям тех, кто мыслит воздвигнуть здесь каменные дворцы, кои строятся с непомерными расходами. Говорят, нынче город возмужал, и заслуга сия принадлежит Екатерине Великой, но в 1765 году я застал его еще в пору детства. Все казалось мне нарочно построенными руинами. Мостили улицы, наперед зная, что через полгода их придется мостить вновь. Я видел город, который торопливый муж возвел наспех; и вправду, Царь родил его в девять месяцев. Девять месяцев ушли именно на роды, зачат он был наверняка задолго до того.



Созерцая Петербург, я вспоминал пословицу: Canis faestinans caecos edit catulos[152], но минуту спустя, любуясь великим замыслом и исполнясь уважения, добавлял: Diu parturit laena sed leonem[153]. Я предвижу, что век спустя горделивый Петербург поднимется по меньшей мере на две сажени[154], но великие дворцы не рухнут за недостатком свай. Воспретят варварскую архитектуру, занесенную французскими зодчими, годными лишь на то, чтобы строить кукольные домики, не станет более г-на Бецкого[155] (человека, впрочем, неглупого), предпочитающего Растрелли и Ринальди какого-нибудь парижанина Ла Мота, каковой подивил Петербург, соорудив дом в четыре этажа, где была одна, по его разумению, великая достопримечательность: нельзя было ни увидеть, ни догадаться, где лестницы.

Мы приехали в Москву, как возчик нам и обещал. Невозможно добраться скорее, не переменяя лошадей; но все ж на почтовых едут быстрее.

– Императрица Елизавета, – сказал случившийся при том человек, – проделала весь путь за пятьдесят два часа.

– Разумеется, – вступил другой русский, человек старой закваски, – она издала Указ, предписав потребное на то время. А доехала б еще скорее, если б указала меньшее время.



Сие верно: в те времена не дозволялось сомневаться в непреложности Указа: тот, кто осмеливался выказать сомнение в его исполнимости, почитался виновным в оскорблении Ее Величества. Раз в Петербурге я ехал по деревянному мосту вместе с Мелиссино, Папанелопуло и еще тремя или четырьмя попутчиками; один из них, услыхав, что я браню мост за неприглядность, сказал, что его сделают каменным[156] к такому-то дню по случаю празднества, когда должна была проехать по нему императрица. Поелику до названного дня оставалось всего три недели, я сказал, что сие невозможно; русский косо на меня взглянул и добавил, что сомневаться не приходится оттого, что на сей предмет издан Указ; я хотел возразить, но Папанелопуло сжал мне руку, дав знак молчать. В конце концов, мост так и не построили, но и я оказался не прав, ибо за неделю до срока императрица издала иной Указ, в коем повелела, дабы сей мост был построен в следующем году.

Российские цари всегда почитали и по сей день почитают себя самодержцами. Мне случилось видеть, как императрица, одетая в мужское платье, катается верхом. Ее обер-шталмейстер, князь Репнин держал лошадь под уздцы, чтоб она могла сесть; вдруг лошадь с такой силой лягнула его, что сломала ему лодыжку. Государыня с удивленным видом приказала увести лошадь и повелела, под страхом смертной казни, чтоб подлая скотина не попадалась ей впредь на глаза. Все придворные и поныне получают воинские чины, что говорит о природе правления. У первого кучера императрицы чин полковника, как и у главного повара, кастрат Луини был подполковник, а художник Торелли только капитан, ибо получал всего восемьсот рублей в год. Часовые, стоящие у входа в покои императрицы со скрещенными ружьями, спрашивают у каждого, кто желает пройти, в каком он чине, чтоб знать, разнять им ружья или нет. «Какой ранг?» – спрашивают они.

Когда меня спросили о том впервые и объяснили значение слов, я не знал, что сказать, но бывший там офицер осведомился, каков мой доход, и когда я ответил – три тысячи рублей, тотчас произвел меня в генералы, и меня пропустили. В этой самой зале я увидал минуту спустя, как государыня, входя, остановилась на пороге, сбросила перчатки и протянула часовым свои дивные руки для поцелуя. Подобным благодушным обхождением завоевывала она преданность войск, коими командовал Григорий Григорьевич Орлов, обеспечивавших безопасность ее особы на случай бунта.

Вот что увидел я, когда впервые последовал за нею на службу в ее часовню. Протопоп встретил ее у дверей, чтоб предложить святой воды, она поцеловала его перстень, в то время как владыка с бородою в аршин склонился, дабы облобызать руку своей повелительнице – мирской владычице и патриарху в одном лице. Во время службы она не являла никакого благочестия: лицемерие было ей не к лицу, зато удостаивала она улыбкой то одного, то другого из присутствующих и обращалась время от времени к своему фавориту, хоть сказать ей было нечего: она желала выказать особое к нему благорасположение, выделив его из всех остальных.