Однажды услыхал я, как она, выходя из оперы, где давали «Олимпиаду» Метастазио, молвила:
– Опера доставила всем немалое удовольствие, и я рада тому; но что до меня, я скучала. Музыка – чудесная вещь, но я не понимаю, как можно без памяти любить ее, ну разве что если вам нечем заняться и мыслей особых нет. Я нынче пригласила Буранелло; интересно, сумеет ли он пробудить во мне интерес к музыке.
Она всегда так рассуждала. Я расскажу в другом месте, что сказала она мне, когда вернулся я из Москвы. Мы остановились в отменной гостинице, где мне отвели две комнаты и поставили карету в сарай. После обеда я нанял двухместный экипаж и слугу, говорившего по-французски. Карета моя была запряжена четверкой лошадей, ибо в Москве четыре города[157] и надо исколесить немало улиц, – дурно или вовсе не мощенных, когда надобно нанести визиты.
У меня было при себе пять или шесть писем, я хотел их все разнести; зная, что мне не придется выходить из кареты, я взял с собой девочку мою Заиру, которой все было интересно. Не припомню, что за церковный праздник был в тот день, но всегда буду помнить оглушительный перезвон колоколов, что слышал я на всех улицах, ибо церкви были на каждом шагу. В ту пору сеяли пшеницу, которой урожай собирают в сентябре, и над нами посмеивались, что мы сеем на восемь месяцев раньше них, хотя в том не только нет никакой нужды, но и пагубно для урожая. Я не знаю, кто тут прав, быть может, и мы, и они.
Я развез все письма, кои получил в Петербурге от оберегермейстера, от князя Репнина, от моего банкира Папанелопуло и от брата Мелиссино. На следующее утро ко мне явились с визитом все, к кому меня адресовали. Все пригласили меня на обед с моей девочкой. Я принял приглашение г-на Демидова, пришедшего первым, и обещал остальным быть у них все следующие дни попеременно. Заира, узнав о предназначенной ей роли, была счастлива доказать, что достойна такого от меня уважения. Хорошенькая, как ангелочек, она была отрадой всякого общества, и никто не пытался вникнуть, дочь она мне, любовница или служанка. В этом вопросе, да и в сотне прочих, русские – народ сговорчивый. Те, кто не видал Москвы, не могут утверждать, что видали Россию, а кто судит о русских по Петербургу, не знает их вовсе, ибо при дворе они во всем отличны от естественного своего состояния. В Петербурге все они глядят иностранцами. Горожане московские, в первую голову богатые, жалеют тех, кто по службе, из-за денег или по честолюбию покинули отечество, ибо отечество для них – Москва, а в Петербурге видят они источник бед и разорений. Не ведаю, справедливо ли сие, я повторяю лишь с их слов.
За неделю я все осмотрел: фабрики, церкви, памятники старины, всевозможные кабинеты, включая по натуральной истории[158], библиотеки, кои меня ничуть не интересуют, славный Колокол, и еще заметил, что их колокола не раскачиваются, как наши, а накрепко прикреплены. Звонят в них посредством веревки, привязанной за язык.
Я нашел, что женщины в Москве красивей, чем в Петербурге. Обхождение их ласковое и весьма свободное, и, чтобы добиться милости поцеловать их в уста, достаточно сделать вид, что желаешь облобызать ручку. Что до еды, она тут обильная, но не слишком изысканная.
Стол открыт для всех друзей, и приятель может, не церемонясь, привести с собой человек пять или шесть, являющихся иногда к концу обеда. Не может такого быть, чтоб русский сказал: «Мы уже отобедали, вы припозднились». Нет в их душе той порочности, что понуждает произносить подобные речи. За дело берется повар, и обед возобновляется, хозяин или хозяйка потчуют «гастей». Есть у них один восхитительный напиток, название которого я запамятовал, вкуснее чем шербет, что пьют в Константинополе в домах знатных вельмож. Челяди своей, весьма многочисленной, пить дают не простую воду, а такую, что на вкус не противна и для здоровья пользительна, и столь дешева, что большая бочка им обходится в рубль. Я приметил, что особливо почитают они Николу-угодника. Они молят Бога только через посредство сего святого, образ коего непременно находится в углу комнаты, где хозяин принимает гостей. Вошедший первый поклон кладет образу, второй хозяину; ежели паче чаяния образа там не случится, русский, оглядев комнату, замирает, не зная, что и сказать, и вовсе теряет голову. Русские в большинстве своем суеверней прочих христиан. Язык у них иллирийский[159], но служба вся на греческом; народ в ней не разумеет ни толики, а священники, будучи и сами невежественны, с радостью держат его в невежестве. Я никак не мог втолковать одному калогеру, знавшему латынь, что единственная причина, по которой мы, в Римской церкви, крестимся слева направо, а в Греческой справа налево, это то, что мы говорим «spiritus sancti», а они по-гречески «агиос пнеума»[160].
– Если б вы говорили, – сказал я, – «пнеума агиос», вы бы крестились, как мы, или мы бы крестились как вы, коли произносили б «sancti spiritus».
Он отвечал, что прилагательное должно предшествовать существительному, ибо нельзя произнести имя Божие, не предварив его хвалебным эпитетом. Такого рода почти и все прочие различия меж двумя сектами, не говоря о нагромождении лжи, что видел я и у них, и у нас.
Слог его пространностью и многоречивостью напоминает старинные предисловия. Но когда у него есть о чем рассказать например про случавшиеся с ним перипетии он выказывает столько самобытности, непосредственности и чисто драматического умения привести все в действие, что невозможно не восхищаться им.
Мы возвратились в Петербург так же, как приехали; но Заира предпочла бы, чтобы я навовсе остался в Москве. Находясь подле меня во все часы дня и ночи, она так меня возлюбила, что я горестно думал о времени, когда принужден буду ее покинуть. На другой день после приезда свозил я ее в Екатерингоф: она показала родителю подарки, что я ей сделал, и расписала во всех подробностях, с каким почетом принимали ее, почитая за мою дочь, чем изрядно повеселила старичка.
Первая новость, услышанная мною при дворе, была об Указе, по коему надлежит быть воздвигнуту громадному храму Господню на Морской, насупротив моей квартиры. В архитекторы избран был императрицею Ринальди. Сей философ спросил, какую эмблему поместить над порталом собора, а императрица отвечала, что никакой не надобно, пусть только напишет большими буквами БОГ на том языке, на каком пожелает.
– Я изображу треугольник.
– Не надо никакого треугольника. БОГ, и ничего боле.
Другой новостью был побег Бомбаха, коего поймали в Митаве, где он мнил себя в безопасности; но г-н Смолин[161] арестовал его. Несчастный безумец содержался под стражей, и дела его были плохи, ибо сие почиталось дезертирством. Его все же помиловали, отправив служить на Камчатку. Кревкер со своей любовницей уехал вместе с деньгами, а флорентийский авантюрист по имени Билиоти бежал, забрав у Папанелопуло восемнадцать тысяч рублей, но некто Бори, человек Папанелопуло, также настиг того в Митаве и воротил в Петербург, где он сидит в остроге. В ту пору приехал принц Карл Курляндский и немедля дал мне знать. Я отправился к нему с визитом. Дом, где он проживал, принадлежал г-ну Демидову, владельцу железных рудников, коему угодно было построить его целиком из железа.
Стены, лестница, двери, полы, перегородки, потолки, крыша – все, за выключением мебели, было железное. Пожар ему был не страшен. Принц привез с собой любовницу, все так же брюзжащую: он ее более терпеть не мог, ибо она и впрямь была несносна, а он достоин был жалости, поелику не мог от нее отделаться иначе, как сыскав ей мужа, а такой муж, какого она желала, никак не находился. Я нанес ему визит, но она так мне наскучила, жалуясь на принца, что я туда более не ходил. Когда принц навестил меня и увидал мою Заиру, да еще поразмыслил, насколько дешевле обрел я свое счастие, сделав счастливою женщину, он узнал, как должен всякий умный человек, нуждающийся в любви, держать сожительницу; но коли муж глуп и склонен к роскоши, склонность сия все портит, и сладкий плод делает горьким.
Меня почитали счастливым, мне нравилось слыть таковым, но счастлив я не был. После тюремного заключения стал подвержен я геморрою, что разыгрывался у меня раза три или четыре в год, но в Петербурге стало не до шуток. Нестерпимая каждодневная боль в заднем проходе делала меня грустным и несчастным. Восьмидесятилетний доктор Синопиус, коего я позвал, сказал грустную новость, что у меня там образовался свищ, что называется неполным: а в прямой кишке образовалась фистула. Другого средства, кроме как жестокая операция, не было. По его словам, надо было без промедления на нее соглашаться. Сперва требовалось определить местоположение свища, и на другой день он пришел ко мне с искусным хирургом; тот исследовал мои внутренности, засунув в анус турунду из корпии, пропитанную маслом. Вытащив ее, он уразумел глубину и размеры свища, поглядев, в каком месте на турунде остались следы сочащейся жидкости. Малое отверстие в моей полости, сказал хирург, располагается на два пальца от сфинктера. Основание полости могло быть весьма широким; боль проистекала от того, что едкая лимфа, заполнявшая полость, разъедала ткани, чтобы проделать выход; таким образом, свищ становится полным, и тогда операция протекает легче. Когда отверстие сие будет сделано самой природой, сказал он, боли уйдут, но будут неудобства из-за беспрестанного вытекания гноя. Он посоветовал мне набраться терпения и подождать сей милости от природы. Думая меня утешить, он сказал, что для здешних жителей полный свищ в заду – вещь самая обыкновенная; здесь пьют превосходную воду Невы, что способна очищать тело, изгоняя из него вредные жидкости. Посему в России принято поздравлять тех, кто мучается от геморроя. Сей неполный свищ, понудивший меня соблюдать диету, оказал на меня, быть может, благотворное действие.