Любовные похождения Джакомо Казановы — страница 7 из 41

Фортуна вновь улыбнулась Казанове, недовольному своей участью музыканта, после того как он спас жизнь венецианскому сенатору Джованни ди Маттео Брагадину: того хватил удар, когда он возвращался со свадебного бала в одной гондоле с Казановой. Сенатору было сделано кровопускание, и врач наложил на грудь больному ртутную мазь (в то время ртуть, несмотря на токсичные свойства, считалась универсальным лекарством). Это привело к возникновению сильной лихорадки, и Брагадин стал задыхаться из-за вздувшейся трахеи. Уже был призван священник, так как смерть казалась неизбежной. Однако Казанова взял инициативу в свои руки, изменив ход лечения и приказав, вопреки протестам присутствовавшего доктора, удалить ртутную мазь с груди сенатора и обмыть ее холодной водой. Сенатор оправился от болезни и усыновил Казанову, став его пожизненным покровителем. Последующие три года Казанова провел под покровительством сенатора. Однако ему пришлось покинуть Венецию из-за серьезных скандалов: например, одному из своих недругов Казанова решил отомстить, разыграв его: он выкопал на кладбище труп и подбросил тому в кровать – но, к несчастью, жертву розыгрыша неизлечимо парализовало. В другом случае некая девица обманом обвинила его в изнасиловании и обратилась к властям. Позже Казанова был оправдан из-за отсутствия доказательств его вины, но к тому времени он уже сбежал из Венеции: ему инкриминировались воровство, богохульство и чернокнижие.

Затем в его жизни был трехмесячный роман с француженкой Генриеттой. Весь 1749 год Казанова провел в странствиях по Италии, посещая Милан, Мантую, Парму. Далее он возвратился в Венецианскую республику, но, выиграв в карты большой куш, ожил духом и отправился в Гран-тур, достигнув Парижа в 1750 году.


.

Глава 2Франция


Итак, я <…> в Париже, единственном в мире городе, который надлежит мне считать моим отечеством; ибо я лишен возможности жить там, где я родился[24]; в отечестве неблагодарном и все же любимом мною: потому ли, что всегда чувствуешь какую-то нежную слабость к месту, где ты провел молодые годы, где получил первые впечатления; потому ли, что Венеция, действительно, так красива, как никакой другой город в мире. А этот громадный Париж есть место нужды или счастия, смотря по тому, как себя поставишь. <…>


Однажды, прогуливаясь на ярмарке Сен-Лоран, другу моему Патю взбрела мысль поужинать с одной фламандской актрисой по имени Морфи, он пригласил меня разделить сей каприз, и я согласился. Сама Морфи меня не прельщала, но неважно: доставить удовольствие другу – дело святое. Он предложил два луидора, каковые тотчас же были приняты, и после оперы отправились мы к красотке домой, на улицу Двух Врат Спасителя. После ужина Патю захотелось с нею лечь, а я спросил, не найдется ли мне какого канапе в уголку. Сестренка Морфи, грязная оборванка, предложила уступить мне свою постель, запросив за то три франка; я обещал. И вот она ведет меня в какую-то комнатушку, где вижу я лишь матрас на трех-четырех досках.

– И это ты зовешь постелью?

– Это моя постель.

– Мне такая не надобна, и денег ты не получишь.

– А вы разве собирались спать раздетым?

– Конечно.

– Что за глупость! У нас нет простынь.

– Значит, ты спишь одетая?

– Вовсе нет.

– Ладно. Тогда ложись сама и получишь, что я обещал. Я хочу на тебя смотреть.

– Хорошо. Только вы не станете ничего со мною делать.

– Ничего не буду.

Она раздевается, ложится и накрывается старым занавесом. Было ей от силы тринадцать лет. Я гляжу на девочку и, стряхнув с себя все предрассудки, вижу уже не нищенку, не оборванку, но обнаруживаю безупречнейшую красавицу. Хочу рассмотреть ее всю, она отнекивается, смеется, не хочет; но шестифранковый экю делает ее покорней барашка. Коль скоро единственным изъяном ее была грязь, я мою ее всю собственными руками; а, как известно читателю моему, восхищение нераздельно с иного рода способами одобрить красоту; малышка Морфи, я вижу, готова позволить мне все что угодно, кроме того, к чему я и сам не имел желания. Она предупреждает, что этого не разрешит, ибо это, по мнению старшей ее сестры, стоит двадцать пять луидоров. Я отвечаю, что на сей счет мы поторгуемся в другой раз; а пока она в залог будущей снисходительности выказывает и расточает услужливость во всем, что только мог я пожелать.

Испанский Дон Жуан, немецкий доктор Фауст, англичанин Байрон и француз Бодлер – все они, прежде всего, вечно неудовлетворенные… Казанова же при первом же поцелуе фаустовской Маргариты ощутил бы себя на седьмом небе и пожелал остановить мгновенье.

Маргарита Зарфатти. «Казанова против Дон Жуана»


Малышка Елена[25], которой насладился я, оставив ее нетронутой, отдала сестре шесть франков и рассказала ей, что рассчитывает от меня получить. Та перед уходом отозвала меня со словами, что нуждается в деньгах и сколько-нибудь сбросит. Я отвечаю, что мы поговорим об этом завтра. Мне хотелось показать девушку эту Патю в том виде, в каком видел ее я, чтобы он сознался: более совершенной красоты невозможно и представить. Белая, как лилия, Елена наделена была всеми прелестями, какие только может произвести природа и искусство живописца. Сверх того, прекрасное ее лицо изливало в душу всякого, кто его созерцал, несказанный покой. Она была блондинка.

Вечером я снова пришел к ним и дал двенадцать франков, чтобы сестра уступила ей свою постель, и, наконец, уговорился платить всякий раз по двенадцать франков, покуда не заплачу шестьсот. Процент немалый, но Морфи <…> никаких угрызений совести на сей счет не знала.


Я, без сомнения, никогда бы не решился потратить двадцать пять луидоров, ибо после считал бы, что переплатил. Старшая Морфи полагала меня простофилей: за два месяца истратил я триста франков ни за что. Относила она это на мою скаредность. О какой скаредности речь! Я дал шесть луидоров одному немецкому художнику, чтобы он написал ее с натуры обнаженной, и она вышла как живая. Он изобразил ее лежащей на животе, опираясь руками и грудью на подушку и держа голову так, словно лежала на спине. Искусный художник нарисовал ноги ее и бедра так, что глаз не мог и желать большего. Внизу я велел написать: «O-Morphi». Слово это не из Гомера, но вполне греческое; означает оно Красавица.

Можно презирать его, нашего обожаемого друга, из-за недостаточной нравственности и отсутствия этической серьезности, можно ему возражать как историку и не признавать его как художника. Только одно уже не удастся: снова сделать его смертным, ибо во всем мире ни один поэт и мыслитель с тех пор не изобрел романа более романтического, чем его жизнь, и образа более фантастического, чем его образ.

Стефан Цвейг. «Три певца своей жизни. Казанова»

Но пути всемогущей судьбы неисповедимы. Друг мой Патю пожелал иметь копию портрета. Мог ли я отказать другу? Тот же художник написал копию, отправился в Версаль и показал ее в числе многих других портретов г-ну де Сен-Кентену, каковой показал их королю, а тому пришло любопытство посмотреть, верен ли портрет Гречанки. Государь полагал, что коль портрет верен, то он вправе стребовать у оригинала погасить тот пламень, что зажег он в его королевской душе.

Г-н де Сен-Кентен спросил живописца, может ли он доставить в Версаль оригинал Гречанки, и тот отвечал, что, по его мнению, дело это весьма несложное. Он явился ко мне, рассказал, в чем дело, и я рассудил, что дело повернулось недурно. Девица Морфи задрожала от радости, когда я сказал, что ей с сестрою в сопровождении художника предстоит отправиться ко двору и положиться на волю Провидения. В одно прекрасное утро она отмыла малышку, прилично ее одела и отправилась с художником в Версаль, где живописец велел ей погулять в парке, пока он не вернется.

Вернулся он с камердинером, каковой отправил его на постоялый двор поджидать сестер, а их самих отвел в зеленую беседку и запер. Через день сама Морфи рассказала, что полчаса спустя явился король, спросил, она ли Гречанка, вынул из кармана портрет, рассмотрел хорошенько малышку и сказал:

– В жизни не видал подобного сходства.

Он уселся, поставил ее между колен, приласкал и, удостоверившись своей королевской рукой в ее невинности, поцеловал. О’Морфи глядела на него и смеялась.

– Отчего ты смеешься?

– Я смеюсь, потому что вы как две капли воды похожи на шестифранковый экю.

Монарх от подобной непосредственности громко расхохотался и спросил, хочется ли ей остаться в Версале; она отвечала, что надобно договориться с сестрой, последняя же объявила королю, что большего счастья нельзя и желать. Тогда король запер их на ключ и удалился. Четверть часа спустя Сен-Кентен выпустил их, отвел малышку в покои первого этажа, передал в руки какой-то женщины, а сам со старшей сестрой отправился к немцу, каковой получил за портрет пятьдесят луидоров, а Морфи ничего. У нее он спросил лишь адрес и заверил, что даст о себе знать. Она получила тысячу луидоров и сама показывала их мне днем позже. Честный немец отдал мне двадцать пять луидоров за мой портрет и написал мне другой, сделав копию с портрета, что был у Патю. Он предложил писать для меня бесплатно всех красоток, каких мне будет угодно. С величайшим удовольствием глядел я, как радуется славная фламандка: любуясь пятьюстами двойных луидоров, она полагала себя разбогатевшей, а меня – своим благодетелем.

– Я не ожидала столько денег; Елена и впрямь хорошенькая, но я не верила тому, что она говорила о вас. Возможно ль, дорогой друг, что вы оставили ее девственницей? Скажите правду.

– Если она была девственницей прежде, то, уверяю вас, что из-за меня таковой быть не перестала.

– Разумеется, была, ибо никому, кроме вас, я ее не поручала. Ах! Благородный вы человек! Она суждена была королю. Кто бы мог подумать. Господь всемогущ. Дивлюсь вашей добродетели. Идите сюда, я вас поцелую.