Любожид — страница 42 из 84

«это нечто», вспомнил он слова своих русских приятелей. Да и тот таксист, который вез его от вокзала к синагоге, цыган, – не зря же он, наверно, помнит свою Розу Фридман.

И уже с каким-то новым, особым холодком в груди и с трепетом в ногах шел Кацнельсон с этой Раей по вечерней Москве, сидел с ней рядом в метро и, хмелея от желания, поднимался лифтом в ее квартиру на Речном вокзале.

В двухкомнатной Раиной квартире оказалось двое маленьких детей, бородатый муж в кепеле и папа с мамой. Но Борису место нашлось – ему постелили на кухне, на раскладушке. Улегшись и погасив свет, он не знал, что думать – радоваться, что обошлось без повторения норильского конфуза, или, наоборот, жалеть, что Рая просто пошутила. Честно говоря, он жалел…

Но даже это разочарование не заставило его уехать из Москвы на следующий день. Казалось бы, он выполнил свою миссию и даже перевыполнил ее: еще вчера в квартире у Инессы он наизусть продиктован Карбовскому адреса всех своих минусинских друзей, которые просили израильский вызов. Карбовский сказал, что продублировать не помешает – пусть рыжебородый отправит тот список в Израиль по своим каналам, а он, Карбовский, отправит по своим. Таким образом, делать Кацнельсону у Инессы Бродник было уже нечего, однако, когда утром Рая снова собралась к этой Инессе, словно на работу, Борис напросился пойти с ней. И он бы проторчал в Москве еще неделю – весь свой отпуск, и даже вместо поезда улетел бы домой самолетом (хотя это в два раза дороже), лишь бы подольше побыть с этими странными, рисковыми, замечательными людьми. Но Инесса взяла его за руку, отвела в ванную комнату, включила там шумный душ и сказала под рокот воды:

– Боренька, нам нужно, чтобы вы уехали сегодня. Рая даст вам с собой кой-какую литературу, почитайте сами и раздайте там, в Сибири. И держите нас в курсе того, что там происходит. Вы поняли меня?

Он понял ее. Теперь, на второй день, он уже понимал почти все, что тут происходит. И, еще труся, еще подрагивая душой от страха перед тем, на что он идет, он уже гордился собой, своим причастием к еврейскому делу. Рая, отказница с шестилетним стажем, проводила его на вокзал. По дороге они трижды пересаживались с метро на автобус и обратно, чтобы убедиться в отсутствии «хвоста». На одной из таких пересадок, поднимаясь на высокую ступеньку автобуса, Рая взялась рукой за свой живот, словно поддерживая его. Борис посмотрел на нее в недоумении, она сказала:

– Я же на пятом месяце. Разве не видно?

– Нет… – сказал он честно. – Я в этом не понимаю…

– Ничего. Женишься – поймешь. Бог тебе даст много детей. Вот увидишь!

Потом, в булочной у Рижского вокзала, она получила завернутый в «Правду» пакет величиной с буханку хлеба. Этот «хлеб» и прикупленные в дорогу колбасу и сыр Кацнельсон уложил в свой чемоданчик. «Зай гизунт», – сказала ему Рая на вокзале. «Зай гизунт», – сказал он. И долго махал ей рукой из двери вагона, чувствуя, что эта Рая стала ему как старшая сестра…

Только дома, в Минусинске, по передаче «Радио "Свобода"» он узнал, почему Инесса настояла на его быстром отъезде. Потому что в тот же день, когда он уезжал, в пятницу вечером, Инесса Бродник, Илья Карбовский, Рая Донская и еще семнадцать человек были арестованы на Пушкинской площади.

В эту ночь Борис уже не выключал радио до утра. Перескакивая с «Голоса Америки» на Би-би-си и «Свободу», он искал в хриплом и забитом глушилками эфире новые сообщения об арестованных в Москве демонстрантах, а в паузах читал тонкие, на папиросной бумаге и величиной с ладонь, брошюрки, которые оказались в той «буханке хлеба». Читал и думал: «Неужели это написано о нас, евреях, обо мне? И кем – классиками русской литературы!»

«Удивительный, непостижимый еврейский народ! Что ему суждено испытать дальше? Сквозь десятки столетий прошел он, ни с кем не смешиваясь, брезгливо обособляясь от всех наций, тая в своем сердце вековую скорбь и вековой пламень. Пестрая огромная жизнь Рима, Греции и Египта давным-давно сделалась достоянием музейных коллекций, стала историческим бредом, далекой сказкой, а этот таинственный народ, бывший уже патриархом во дни их младенчества, не только существует, но и сохранил повсюду свой крепкий, горячий южный тип, сохранил свою веру, полную великих надежд и мелочных обрядов, сохранил священный язык своих вдохновенных Божественных книг, сохранил свою мистическую азбуку, от самого начертания которой веет тысячелетней древностью. Что он перенес в дни своей юности? С кем торговал и заключал союзы, с кем воевал? Нигде не осталось следа от его загадочных врагов, от всех этих филистимлян, амеликитян, моавитян и других полумифических народов, а он, гибкий и бессмертный, все еще живет, точно выполняя чье-то сверхъестественное предопределение. Его история проникнута трагическим ужасом и вся залита собственной кровью: столетние пленения, насилие, ненависть, рабство, пытки, костры из человеческого мяса, изгнание, бесправие… Как мог он оставаться в живых?»

Александр Куприн

«…давно, уже с детских лет моих, меня подкупил маленький древний еврейский народ, подкупил своей стойкостью в борьбе за жизнь, своей неугасимой верой в торжество правды – верой, без которой нет человека, а только двуногое животное. Да, евреи подкупили меня своей умной любовью к детям, к работе, и я сердечно люблю этот крепкий народ, его все гнали и гонят, все били и бьют, а он живет и живет, украшая прекрасной кровью своей этот мир, враждебный ему…»

Максим Горький

Борис читал и думал: почему эти строки прятали от нас в школе? Почему их нет ни в одной библиотеке? Почему даже мои родители никогда не читали этого?

А вторым примечательным событием в жизни Кацнельсона было ошеломительно быстрое получение израильских вызовов. Буквально через три недели после его возвращения из Москвы в их почтовом ящике вмеcте с газетой «Комсомольская правда» и открыткой от бабушки из Ташкента оказался необычно длинный конверт с несоветскими марками. На этом конверте было отпечатано четким и не по-советски мелким шрифтом:

СССР, г. Минусинск, улица Космонавтов, 24, кв. 17 Г-ну Кацнельсону Борису Игоревичу

Осторожно открыв этот конверт, отец извлек из него сложенный втрое лист с красивой узорчатой печатью, красной бумажной ленточкой и текстом, тоже словно отпечатанным в типографии. Прочитав, он протянул эту бумагу матери Бориса. Та, обтерев руки о кухонный передник, осторожно взяла лист за краешек, села за столик, прочла несколько строк и заплакала.

– В чем дело? – спросил Борис, появляясь из ванной с недобритой, в мыльной пене щекой.

Отец кивнул ему на письмо.

И Борис с первого взгляда понял, что это – вызов.

«Министерство иностранных дел государства Израиль подтверждает приглашение КАЦНЕЛЬСОНУ Борису Игоревичу, 1950 года рождения, выехать на постоянное место жительства в Израиль для объединения с семьей Цви Хабат, проживающей по адресу: Тель-Авив, улица Ха-Ганет, 12».

Кто такие Цви Хабат, ни Борис, ни его родители не имели ни малейшего представления, но точно такой же вызов – только уже от Мордехая Леви, жителя Хайфы, – оказался в их почтовом ящике еще через два дня. И еще ровно тридцать два таких же вызова от различных израильских родственников – по два вызова на душу – получили в эти дни все минусинские евреи, имена которых возил в Москву Борис Кацнельсон. Борис понял, что слова Инессы Бродник насчет легкой руки Раи Донской – правда. И, уже не труся, с легким сердцем, зная наверняка, что он уедет, Борис 22 апреля вылетел в Красноярск, в областной ОВИР. И там, в Красноярске, с ним и произошло главное событие, решившее всю его остальную жизнь.

До отлета вечернего рейса «Красноярск – Абакан – Минусинск» оставалось полтора часа. Слоняясь по переполненному пассажирами аэровокзалу, Борис решил постричься в парикмахерской. Все равно сесть в зале ожидания было негде, к буфету не пробиться, и воздух тут был, как в бане пополам с курилкой. А в парикмахерской можно хоть полчаса посидеть в чистоте, в мягком кресле. И заодно тебя постригут…

Правда, таких умников, как он, было немало, но и тут Борису повезло. Не успела кассирша сказать ему: «Все! Уже закрыто! В восемь закрываем!» – как из-за занавески донеслось: «Катя! Еще одного можешь взять!» «Я опосля восьми-то не останусь, сами будете подметать! – громко крикнула туда кассирша и недовольно повернулась к Борису: – Стрижка – рупь двадцать».

Он заплатил рубль двадцать, взял квиточек, простоял минут двадцать в очереди к буфету, но, боясь пропустить очередь стричься, вернулся в парикмахерскую. И точно – две парикмахерши, работавшие за занавеской, уже освобождались: одна заканчивала брить седого инвалида в кителе без погон и с пустым правым рукавом, заправленным в карман, а вторая достригала мальчика лет десяти. Через пару минут инвалид встал из кресла, поплевал на левую ладонь и, наклонясь к зеркалу, старательно загладил пробор в своих седых волосах.

– Твоя очередь, проходь! – сказала Борису кассирша и начала подметать волосы на полу.

Борис снял шапку-ушанку, сунул ее в рукав мехового бушлата, повесил на рогатую деревянную вешалку-стойку и сел в кресло, освобожденное инвалидом. Из зеркала на него смотрел круглолицый конопатый парень с серо-голубыми глазами, крупным носом и рыжей шевелюрой, слипшейся под пропотевшей шапкой. Подняв ноги, чтобы дать кассирше подмести пол под собой, Борис весело подмигнул этому парню в зеркале – мол, не дрейфь, Борька, все будет о'кей, скоро мы отсюда уедем! Мы уедем в волшебную страну вежливых кассирш, лакированных полов, просторных вокзалов и чистых мостовых, которые по утрам моют ароматизированным шампунем. И все будет о'кей!

Что именно будет с ним о'кей в той волшебной стране, Борис точно не знал, но почему-то после поездки в Москву он совершенно не дрейфил. Что-то случилось с ним там, какая-то новая уверенность появилась и высветилась в нем, как огонь в лампе. И теперь он просыпался по утрам даже раньше будильника. Будто не в темное, как ночь, сибирское утро, промороженное до инея на стенах домов, ему предстояло выйти и не в промерзшем автобусе трястись сорок минут до проходной комбината, чтобы отбыть там постылую смену. А словно там, за стенами комбината и его литейки – жаркой, ка