к ад, возле плавильных печей и холодной, как могила, в десяти метрах от них, – его, Бориса, ждала совсем иная страна – теплая, зеленая и воздушная, как мираж в тундре.
И, еще во сне нацеленный на этот мираж, Борис вскакивал с постели, делал во дворе двадцатиминутную армейскую зарядку, обтирался снегом до пояса, съедал приготовленную матерью яичницу с колбасой, выпивал стакан сметаны и стакан чая с пятью ложками сахара и, светясь сытостью и энергией, говорил матери «шолом» и убегал на автобусную остановку.
Первыми увидели в нем эту перемену остроглазые, как хакасские белки, чертежницы из КБ и крановщицы в разливочном цехе. Буквально на второй день после его возвращения из отпуска он в перерыв, в столовке, в очереди к раздаче, услышал их громкий разговор:
– Эй, литейка, поздравляем!
– С чем?
– А вы что? Сами не видите? Вашему Кацнельсону кто-то в Москве целку-то сломал! Он аж светится ноне!
– Да мы-то видим! А вы-то как разглядели?
Конечно, весь этот громкий, с хохотом разговор был в расчете на него, на то, чтобы, как раньше, заставить его покраснеть до корней его рыжих волос. Но Борис вдруг ощутил в себе не смущенье, а гордость. Словно и в самом деле стал в Москве мужчиной. Он повернулся к этим крановщицам в стеганых ватных брюках и улыбнулся:
– Ох, кому-то засвечу счас тарелкой по кумполу!
– А по другому месту? – тут же ответили ему с хохотом.
Эти шутки и вызывающие просьбы «засветить» («Борис Игоревич, а какое напряжение у вас в подсветке?», «Боренька, светик ты наш ясный! У нас в общаге электричество в двенадцать вырубают. Может, зайдете посветить ?»)продолжались три недели – пока Кацнельсон не пошел в отдел кадров за характеристикой «в связи с намерением выехать в Израиль на постоянное место жительства». Тут сам начальник отдела кадров Семен Аронович Мугер завел его в свой кабинет, запер дверь, положил перед ним чистый лист бумаги и ручку с пером «96»:
– Пиши заявление!
– Какое заявление? – не понял Борис.
– Об уходе по собственному желанию, – твердо сказал Мугер.
Он был давним другом отца Бориса, тридцать лет назад они вмеcте начинали тут строительство этого комбината взамен старинных медеплавильных и железоделательных заводиков. Но отец еще три года назад ушел на пенсию, а Мугер все тянет лямку.
– Так я ж не увольняться пришел, Семен Аронович. Я за характеристикой…
– Получишь, если уволишься! Иначе даже не мечтай! – еще тверже сказал Мугер. – Мне на комбинате сионисты не нужны. Сегодняшним числом – твое заявление, завтрашним – тебе характеристика. Ты понял?
Борис понял, что такой уловкой Мугер ограждает себя от неприятностей и последствий. Да, молодой инженер Борис Кацнельсон, выпускник Уральского политехнического института, член ВЛКСМ и член профсоюза металлургов, работал на комбинате по распределению Министерства горнорудной промышленности и до вчерашнего дня, т.е. до момента его увольнения, не был ни сионистом, ни агитатором за еврейскую эмиграцию. А если назавтра после ухода с комбината этот Кацнельсон решил ехать в Израиль – за это он, Мугер, не отвечает.
Получив у Бориса заявление «прошу уволить», Мугер вручил ему стандартный бегунок, в котором семнадцать комбинатских служб – от библиотеки до инженера по технике безопасности и начальника гражданской обороны – должны были расписаться в том, что Б.И. Кацнельсон никому ничего не должен – ни книг, ни противогазов, ни чертежей, ни спецодежды.
– Когда все подпишешь, получишь характеристику, – сказал Мугер и сел в свое кресло. – Режете вы меня, бля! И где вы только вызовы берете?
– По почте получаем, Семен Аронович, – нагло улыбнулся ему Борис. – Вам прислать?
– Вон отсюда! Сукин сын! Сионист! – закричал Мугер так громко, чтобы слышно было в его приемной. И добавил негромко: – Ну иди уже отсюда, иди! Мне кричать вредно…
Теперь, сидя в кресле перед настенным зеркалом и ожидая появления парикмахерши, Борис даже с некоторым уважением разглядывал сам себя. Неужели это он сам прошел через всю ту уничижительную процедуру увольнения с комбината, выхода из членов ВЛКСМ, профсоюза, заводской кассы взаимопомощи, библиотеки и т.п. и т.д.? Ведь каждый из подписывающих бегунок или выдающих нужную для ОВИРа справку считал своим гражданским, партийным, профсоюзным и комсомольским долгом обозвать его сионистом, предателем Родины и прочесть ему лекцию о его еврейской неблагодарности. «Мы вас растили, мы вас учили, мы дали вам высшее образование, а вы!…» Неужели он уже прошел через это, сдал все бумаги в ОВИР и – ничего, выжил! И они, эти инспекторы в ОВИРе, приняли его документы, не поперхнулись! И даже не орали на него, как Мугер. Нет, все правильно, Борька, снова сказал он себе, все будет о'кей! Мазл тов, как сказала Инесса Бродник…
Тут пришла парикмахерша.
– Как вас стричь? Коротко? Длинно? – спросила она, стоя у него за спиной и глядя на него в зеркало.
Он не видел в зеркале ее фигуру, поскольку сам перекрывал ее своими плечами, но он как-то сразу, одним взглядом охватил ее гладко зачесанные русые волосы, внимательные серые глаза, молодое лицо с маленьким вздернутым носиком, некрашеными губами и нежным подбородком. И высокую шею с бледно-голубой жилкой…
– А как хотите! – сказал он вдруг с вызывающей улыбкой.
– Ну, я не знаю… – затруднилась она. – Вы лучше сами скажите.
– Нет, вы знаете! – перебил он уверенно. – Вы мастер! Как вам нравится, так и стригите!
– А если я вас наголо обрею? – вдруг улыбнулась она,
– А и брейте! – сказал он решительно. – Брейте наголо! Если вам лысые нравятся – пожалуйста!
– Не бойтесь… – Она стала повязывать белую салфетку вокруг его шеи, и он ощутил разом и прохладу, и тепло ее узких пальцев. – Я вас наголо не постригу. А то замерзнете.
– А я не боюсь! – сказал он и спросил, сам удивляясь своей решительности: – Вас как зовут?
– Наташа.
– Красиво. А я Борис.
– Очень приятно, – ответила она церемонно и без всякой ухмылки, которой обычно одаряли его минусинские крановщицы. – Теперь сидите спокойно, я вас, наверно, коротко постригу. Вам пойдет коротко. Согласны? – И она еще раз внимательно посмотрела на него в зеркало, словно представляя себе, как он будет выглядеть с короткой стрижкой.
– Согласен, Наташа, – сказал он.
Она взъерошила его волосы расческой, сбрызнула их водой из пульверизатора, но потом отложила эту расческу и работала только руками и ножницами – захватывала его волосы меж своих пальцев и решительно стригла все, что было над ними. Но хотя ее быстрые движения были совершенно профессиональными, механическими, Борису нравилось каждое прикосновение ее руки к его голове, к затылку, к шее. В этих касаниях было что-то деликатное, заботливое, аккуратное и – женское. И от ощущения этой женственности ее узких рук у Бориса даже похолодел живот.
– Наташа, – сказал он, снова поражаясь своей собственной смелости. – А куда в Красноярске можно пригласить девушку?
– А вы не местный? – спросила она.
– Нет, я из Минусинска.
– Ну, смотря что ваша девушка любит. – Наташа продолжала работать ножницами, сбрасывая на пол его рыжие волосы. – У нас в городе все есть – и кино, и рестораны, и танцы.
– А если я еще не знаю, что она любит? Вот вы лично что любите?
– Ну, я… Я не показатель. Я лыжи люблю.
– Лыжи? – удивился Борис, но тут же поправился: – Я – тоже! А где вы катаетесь? Под Минусинском я знаю места, а тут…
– Ну, у нас самое лучшее место – Сосновка, двадцать минут на поезде.
– Спасибо. Значит, так, Наташа! – сказал он. – Сегодня четверг, да? В субботу в девять утра я прилетаю сюда с лыжами. Хотите – с двумя парами – одну мне, одну вам. И мы едем в Сосновку. Договорились?
– Я в субботу работаю… – улыбнулась она.
– Хорошо. В воскресенье, – нажимал он, даже не веря, что она может согласиться. – Имейте в виду: весна идет, еще пару недель – и снега не будет!
– Я знаю, – ответила она. – Но в воскресенье я тоже работаю, это у нас самый напряженный день. У меня выходной по вторникам.
– Отлично! Я прилечу во вторник.
– А вы что – не работаете?
– Работаю, – соврал он. – Я инженер на Минусинском металлургическом. Но у меня еще с того года две недели сверхурочных накопилось. Так что я во вторник возьму отгул и буду тут. Лады?
Она перестала стричь и через зеркало посмотрела ему в глаза:
– Вы серьезно, что ли?
– Конечно, серьезно! Клянусь! Честное литейное!
– А как же ваша девушка?
– Какая девушка? – удивился он.
– Ну, которую вы хотели куда-нибудь пригласить?
– А-а! Так вот я же и приглашаю! Вы и есть та девушка!
– Я?…
Во вторник в Сосновке – словно по заказу – было яркое солнце, свежий снег и почти безлюдно. Только несколько школьных команд, тренируясь, промчались мимо них по лыжной полосе – низко пригнувшись, шумно дыша и широко отмахиваясь лыжными палками.
И снова было тихо в тайге, снежно, солнечно, капель с сосулек.
Борис и Наташа катались, разговаривали на частых остановках, ели бутерброды и пили чай из Наташиного термоса и снова разговаривали, сидя на очищенном от снега пне или сваленном дереве. Он рассказал ей о себе все – кроме, конечно, своего норильского приключения и того, что он подал документы на отъезд. А она – что родилась тут, в Красноярске, что живет с родителями и младшей сестрой, что отец – столяр, мать – проводница в поездах дальнего следования, а сестра – студентка медучилища.
Потом они начали целоваться. Он изумился, как легко это случилось – словно само по себе. Просто они проезжали под какой-то сосной, огромный кус снега рухнул на них с высокой ветки, Борис испуганно подскочил к Наташе проверить, не зашибло ли ее сосулькой, смахнул снег с ее шапочки, заглянул ей в глаза, и вдруг – она тихо, мягко чмокнула его в губы и сказала «спасибо!». Он замер. И с таким испугом смотрел ей в глаза, что она провела своей рукой по его щеке и сказала: «Милый…» И такой коренной, русский смысл был в ее интонации, что Борис сразу понял: он мил ей, взапр