Люди — страница 13 из 18

Они шли коридором, темными гостиными и пустынным залом, и Виноградов все не мог опомниться и собрать мысли. У него останавливалось дыхание, подгибались колени, и он не мог отвести глаз от высокой черной фигуры старика, который вел его за собой. С самой первой встречи этот старик внушил к себе необъяснимое уважение своей чудаковатой прямотой и в думах Виноградова о Надежде всегда играл какую-то незримую благословляющую роль. За весь последний месяц Виноградов встречался с ним только изредка на журфиксах, когда тот, по своему обычаю, наблюдал за гостями с порога своего кабинета, но как раз все это время молчаливый, прячущийся от людей генерал был ему особенно близок и понятен, и в том, что ему предстояло услышать сейчас, он уже предчувствовал какую-то важную и близкую для себя правду. И к страшному надвигающемуся факту он против своей воли относился с радостным и гордым интересом, точно к какому-то небывалому эксперименту, присутствовать на котором составляло особенную честь и противодействовать которому было бы пошлостью, оскорбительной для него и для старика. «Все это можно было предвидеть давно, — думал Виноградов, вступая в громадный и мрачный генеральский кабинет, — и если старик выбрал этот исход, то, значит, так и надо, и не нужно сожалеть ни о чем, не нужно советовать, спорить, выдумывать лишние слова, отравлять ими последние минуты умному человеку».

— Вот оно, сие предчувствие, — говорил между тем старик Тон, подводя его к громадному письменному столу, заваленному какими-то толстыми книгами и похожему на саркофаг, — вот посмотри: маленькая баночка, а в баночке капли небытия. Гордый человек, не желающий ждать, когда какой-нибудь тиф или паралич схватит его насильно за шиворот и выбросит из жизни вон, берет вот сию баночку и отливает из нее в рюмку половину. Через два часа ему начинает хотеться спать, а утром… Возьми себе остаток… На, на, возьми.

Виноградов взял. Странен был этот спокойный, почти деловой разговор, и не веяло смертью от красиво расчесанных бакенбард и стройной прямой фигуры в тужурке с выглядывающим белоснежным воротничком. Молча прошлись по ковру.

— Хочешь вина? — спросил старик Тон.

— Не хочу, — сказал Виноградов, рассеянно оглядываясь по сторонам.

Во всем окружающем чувствовался обычный излюбленный стариком порядок, но уже странно было видеть эти стены, портреты, железнодорожные карты, чертеж громадного моста через какую-то реку.

— На что смотришь? — глухо спросил старик.

— Что за чертеж? — так же глухо переспросил Виноградов, стараясь оттянуть настоящий неизбежный разговор.

— Сядем сюда, — не отвечая на вопрос, сказал старик Тон.

Они уселись друг против друга в глубоких и необыкновенно удобных старинных креслах и некоторое время смотрели друг на друга внимательно, спокойно, мирно, точно разглядывали что-то, возбуждающее обычный интерес.

— Вы бы все-таки пожили, дедушка! — вдруг сказал Виноградов, еще не понимая, что говорит в нем — сердце или мозг.

— Для чего? — вяло спросил старик.

— Да для жизни, — с осторожной шутливостью сказал Виноградов.

— Не стоит. Глупею. Стал сердиться без толку. Мечтать о разной чепухе.

— О чем?

— Да вот, например, всю последнюю неделю думал о том, как хорошо было бы, если бы какой-нибудь урядник или исправник взял бы да обидел по-настоящему Толстого или вообще как-нибудь хорошенько задел человечество, а французы или англичане взяли бы да прислали по сему поводу в Балтийское море флот. И всякое другое. Должно быть, от старости. Ну, да брось. Ты Россию любишь?

— Так себе.

— Значит, не поймешь. Отчаялся я.

Виноградов молча, с нежным вниманием смотрел старику в глаза. И вдруг что-то неуловимое блеснуло в этих неизменно холодных глазах, и Виноградов понял, что это и есть самое для него важное, о чем нельзя ни молчать, ни говорить. И, заметив, что Виноградов это понял, старик Тон улыбнулся, и никогда и нигде Виноградов раньше не видал такого бесконечно добродушного лица.

— Не надо? — спрашивал старик. — Об этом не надо? Ну, ладно, делайте, как хотите сами. Утешай ее. Она будет твоя.

— Не знаю, — мрачно сказал Виноградов.

— Я знаю, — сказал старик, — знаю все, знаю про жертву. По-моему, напрасно. Мог добиться сам. Идею твою понял, но это все равно, что руку на огне жечь. Бесполезный героизм. Мог самому себе поверить на слово. Все-таки ты ее предал. Молчи, — быстро сказал он, видя, что Виноградов хочет возразить, — я не осуждаю. Я тоже знал, что она идет… Да, чтобы не позабыть: не удивляйся и не вздумай потом отказываться. Вписал недавно в завещание тебе пятнадцать тысяч. Истрать поскорее как знаешь. Не благодари.

Еще посидели молча — старик Тон в изящно-комфортабельной позе с лениво откинутой рукой и мягким спокойным взглядом, Виноградов — весь внимание и напряженность.

— Ну, спроси у меня что-нибудь, — ласково произнес старик.

— Что спрашивать! Прощайте, генерал. Спасибо вам за величайший урок в моей жизни. Для меня благодеяние то, что я сейчас вижу. Даже жалко, что никто не узнает, кроме меня.

— Ну, полно… Грузди я любил соленые, лавочные, из бочонка. Да вот, когда был семинаристом, игру в городки. Черт его знает, почему вспомнил. Всю жизнь завидовал как бы ты думал кому? Опереточным композиторам, Штраусу, Оффенбаху и еще вот тем молодым людям, которые в гостиных красиво играют вальсы. Сядут и сыграют. Приятное самочувствие, наверное, у них в голове.

— Боже мой! — с неожиданной горестью воскликнул Виноградов и с силой провел обеими руками по волосам и по лицу. — Сон какой-то… Ведь завтра мы уже не будем говорить с вами, старина. Я больше не могу так, мне жалко.

— Не смей, не смей! — вдруг закричал старик высоким голосом в нос. — Понимаешь? Мне не жалко: ничего и никого.

Странно отзвучал крик, точно впитался в толпившуюся, жадно слушавшую мебель. Почтительно где-то в сторонке, как жандарм, не смеющий до времени перешагнуть порог, стояла смерть. Вместе с Виноградовым она, казалось, ждала, что скажет ее высокопоставленный арестант.

— Спрячь хорошенько флакон. С завтрашнего дня надолго хватит всякой суеты. Разрушится гнездо. Скоро не будешь жить вместе с ними. Скандалить продолжай: это хорошо. На моих похоронах, смотри, будь весел. Подразни хорошенько людишек, да и меня, старика, дерни потихоньку за бороду — ничего, не обижусь… Чтой-то время длинно идет — как на вокзале после третьего звонка. Что бы тебе еще сказать? Да, книгу, которую писал, сжег. Все ерунда. Вот оперетку бы хорошую сочинить, другое дело. Сохранилась бы с пользой. Прошу тебя: будет тут один венок. Пришлют, есть такой обычай, я ведь как-нибудь служил двум государям. Так ты не забудь — оторви один цветок и сунь мне под подушку. Ты не смейся.

— Я не смеюсь.

— То-то. Я любил и его, и отца. Об этом ни слова. Тут ты ровно ничего не понимаешь. Замолчи! — опять крикнул он высоко, в нос.

— Да я молчу, — покорно сказал Виноградов.

Опять наступила гнетущая, выжидающая тишина, и вспомнился все тот же стоящий в углу почтительный, не смеющий кашлянуть жандарм — смерть. Как на вокзале после прощальных поцелуев, стали казаться стыдными и ненужными слова. Хоть бы скорее тронулся поезд! Старик Тон медленно оперся на локотники кресла и встал — прямой, плотно застегнутый, с красиво белеющими на груди расчесанными бакенбардами.

— Ну, проводи меня в спальню, — утомленно произнес он и открыл маленькую, заклеенную обоями дверцу в соседнюю небольшую комнату, где стояла до сих пор не виденная Виноградовым кровать.

— Уж будь добр, — говорил он немного погодя, — стащи мне сапоги. Спасибо, вот так, — продолжал он, сидя на кровати, зевая и расстегивая тужурку, — что-то захотелось спать. Раздевай, раздевай, — понукал старик Виноградова, ползавшего перед ним на коленях. — Черт, немного смешно, умираешь, как какой-нибудь Сократ. Помнишь, написано: «И с этими словами он повернулся лицом к стене». Знаешь, даже приятно — ни малейшего страха. Через тысячу лет, наверное, все люди будут умирать добровольно, как я. Многое, брат, к тому времени сделается ясно. Ну, кажется, все.

Сладко и, как показалось Виноградову, чуть-чуть притворно кряхтя, старик Тон согнул колени в узких белых кальсонах, откинулся назад и быстро сунул ноги под одеяло.

— Ложись, ложись, вяленая треска, — приговаривал он, выпрямляясь и подкладывая под голову локоть, — что-то ты не в меру разболтался… Вот погоди, старый черт, ужо тебя…

Он не договорил и повернул к Виноградову лицо.

— Ты что? — точно удивленный, спросил старик. — Ах, да, да… Спасибо, милый… Я немножечко засну.

Его глаза закрылись. Он спал.

Виноградов, как был, на коленях, приник губами к его теплой, маленькой, выхоленной руке.

Глава десятая

Профессор медицинской академии в скромном военном сюртуке с одиноким Владимирским крестом стоял против растерявшегося, наскоро одетого молодого Тона, спокойно смотрел на его кругло открытый рот и говорил:

— Счастливая, великолепная смерть. У вашего батюшки был застарелый склероз, и умер он совершенно безболезненно во сне. Дай Бог нам с вами так умереть.

Доктор Розенфельд, с широкой растрепанной бородой, тот самый, который на журфиксах у Тонов старался быть поближе к самому важному или знаменитому гостю, обвел профессора Тона и стоявшего тут же Виноградова обычно-победоносным взглядом и сказал:

— Совершенно верно. Я сам так думал.

Он первый был вызван к мертвому старику по телефону, первый возился с трупом и потом нарочно сам съездил за известным профессором для того, чтобы, с одной стороны, показать семейству Тонов свою близость к учено-медицинскому миру, а с другой — показать известному профессору свою близость к семейству Тонов. И теперь в его движениях, в показной озабоченности, в том, как он, отбежав на минутку к покойнику, для чего-то пощупал ему лоб, чувствовалось, что он продолжает считать себя и после смерти старика Тона особенно необходимым и близким ему человеком. Знаменитость, не взглянув больше на труп и не попрощавшись с доктором Розенфельдом, направилась к выходу через освещенный утренним солнцем зал, сопровождаемая шарообразной, суетящейся фигурой профессора Тона.