Люди — страница 4 из 18

Стоя у самых дверей в коридор, Янишевская кусала губы, помахивала закрытым веером, как хлыстом, и не смотрела Виноградову в глаза.

— Вы очень долго думаете, — почти равнодушно произнес он.

— Идем! — жестко сказала она и подобрала платье, как бы собираясь ступить на лед.

Из раскрытых дверей в комнаты Надежды слышались громкие аплодисменты и покрывающий их знакомый прозрачный смех.

Виноградов замедлил шаги и, дотронувшись до руки Янишевской, сказал:

— Я раздумал. Когда-нибудь в другой раз.

Она пошатнулась и едва нашла в себе силы прошептать:

— Как бы мне хотелось убить вас.

— Я вас вполне понимаю, — сочувственно проговорил Виноградов и отошел.

Муж Янишевской, в застегнутом на одну нижнюю пуговицу сюртуке, с развязавшимся галстуком и повисшими мокрыми усами, загородил ему дорогу и сказал:

— А я уже пьян. Каналья Тон выставил коньяку десять тонн. А? Каламбур? Понял? Подожди. Ты — свинья. Я на тебя зол. Удрал, ничего не объяснив толком. Впрочем, извини, ты, брат, все-таки — единственный порядочный человек. Уехал — значит, надо… Подожди, успеешь, — говорил он, притискивая Виноградова к стене, — скажи, по старине, какую-нибудь жестокую правду…

— Жестокую? — засмеялся Виноградов. — С удовольствием: твоя жена только что хотела отдаться мне. Но я раздумал и теперь не знаю, когда это будет.

— У-у, — как-то странно промычал Янишевский и махнул рукой, — ну, еще что-нибудь.

— Изволь: уезжая, я украл у тебя книгу «Народы России» и продал ее букинисту за пятьдесят рублей. Книга довольно глупая и тебе совершенно не нужна, но весит по крайней мере пуд. Если ты будешь издыхать с голоду, уж так и быть, достану пятьдесят рублей и отдам.

— Еще.

— А еще: мне с тобой скучно, иди — пей.

В кабинете профессора, в столовой и даже в рабочей комнате Надежды на узких столах весь вечер стояли закуски, вина и фрукты и незаметно сменялись горячие блюда в закрытых серебряных судках. Общие ужины ради оригинальности были давно выведены из обычая молодым Тоном, а старик, равнодушный или притворяющийся равнодушным, не протестовал. Его гости — отставные министры, бывшие губернаторы, почетные опекуны — оберегали свои ветхие желудки и пили за картами один чай. И Виноградову было досадно, что общество разбрелось по разным углам и что нет никакой возможности видеть и слышать одновременно всех. Уже наступал тот особенный, жгучий и блаженный для Виноградова предел, когда с его мозга спадала последняя трусливая, рассудительная пелена, и жизнь становилась похожей на обманчивый, минутный сон. И с затемненными, как во сне, глазами он блуждал по комнатам, как по неведомому лабиринту, весь в предчувствии чего-то возможного сию минуту, сейчас. И плыла навстречу его взору двойная, параллельная жизнь внешней придуманной лжи и тайной, всеми чувствуемой правды, могущей в одно мгновение захватить кучку собравшихся людей и бросить ее в припадке безумной радости на пол.

Виноградов разыскал в одной из гостиных Надежду, наклонился к ее уху и сказал:

— Я вам хочу показать много интересных вещей. Давайте походим вместе, только сделайте вид, что у нас с вами очень важный деловой разговор. Тогда нам не помешают. Хорошо?

Она вскинула на него свои ясные, доверчивые и любопытные глаза, улыбнулась и спросила:

— А это не очень страшно?

— Конечно, страшно, иначе бы я не позвал вас.

Глава третья

Трудно было понять, кто настоящий хозяин громадной, заставленной вещами квартиры — вещи или живые люди?

С ненужной осторожностью, чуть ли не на цыпочках ступали по коврам и в неудобных, придуманных позах, раздвигая фалды сюртуков и откидывая в сторону подолы юбок, садились на хрупкие диванчики и стулья. Боялись поставить на полированную мозаику или на розовый мрамор стаканы с чаем. Стоя у закусочных столов, затрачивали невероятное количество энергии для того, чтобы справиться с маленькими кусочками какого-нибудь сига или омара, а уронив эти кусочки на пол, незаметно подпихивали их куда-нибудь подальше ногой. Трусливо оглядевшись по сторонам, вдруг закидывали голову и с безумной яростью запускали зубочистку в рот. Ненавидели всей душой и мысленно ругали самой площадной бранью соседа, заслонявшего дорогу к вазе с зернистой икрой, или даму, с кокетливой улыбкой просившую передать как раз намеченный остаток закуски.

Приват-доцент, красавец мужчина с поэтически бледным лицом, вьющимися волосами и золотистой бородкой, спрятал в задний карман сюртука большую грушу, чтобы съесть ее на сон грядущий, по возвращении домой. Студент в безукоризненном мундире с необычайно высоким воротником, придав небрежно-задумчивое выражение глазам, прошел в соседнюю гостиную и незаметно вытер руки о дорогую шелковую портьеру.

— Зачем вы мне показываете все это? — идя с Виноградовым под руку, говорила Надежда. — Зачем вы тратите наблюдательность на такие маловажные вещи? Разве этим исчерпывается человеческая душа?

— Представьте себе, что очень часто, и притом до самого дна. В особенности когда заведомо чуждые друг другу люди собираются вместе. Но это, конечно, не все, и мы с вами еще не докончили нашего обхода.

В кабинете старика Тона уже прекратилась игра в винт, и четверо генералов — один военный и трое штатских, — докуривая сигары, медлили уходить домой. У военного было розовое, улыбающееся младенческое лицо, опушенное седыми, похожими на беленький детский чепчик волосами, и, разговаривая, он похаживал на одном месте и выделывал руками какие-то по-детски ласковые и доверчивые жесты.

— Знаете, о чем мечтает этот кроткий человек, давно перезабывший названия самых обыкновенных предметов, машинально играющий в винт, машинально носящий мундир и машинально лижущий руки своей собственной грубой кухарке, укладывающей его спать? Ну, конечно, о теплой чистенькой постельке, и вот, чтобы как-нибудь разогнать сон, он топчется на одном месте и размахивает руками. И если бы здесь никого не было, я бы вам показал, что его можно посадить к себе на колени и погладить по голове. Это совсем ручной засыпающий голубь, а не старый боевой солдат. Спрашивается, для чего он пришел сюда и как ему не стыдно на старости лет лгать и притворяться? Теперь посмотрите на остальных. Вот этот, действительно равнодушный, с рыжей бороденкой и грязными руками, страстно ругает Государственную Думу исключительно назло двум другим, которые, в свою очередь, притворяются либералами. А ваш умница дедушка только делает вид, что слушает их всех, а сам стоит на каком-то невидимом пьедестале и через их головы смотрит в зал. Ему ужасно хочется послушать молодежь, а он прикидывается ко всему равнодушным и делает холодные, злые глаза.

Виноградов говорил, Надежда молчала. Вместе с Виноградовым она переходила от одной группы людей к другой, и ей казалось, что под пестрым покровом движений, улыбок, интонаций она угадывает какую-то иную, подлинную, до сих пор мало знакомую жизнь, которую сорок человек всячески пытаются скрыть. Было немного жутко, и соблазнительной маскарадной пеленой застилались глаза.

Беллетрист Береза, окруженный все тою же кучкой девушек и студентов, стоял посреди зала и, по-прежнему дирижируя одной рукой, говорил бесконечную, начатую в комнатах Надежды речь. Другая рука Березы преспокойно лежала на талии курсистки Домбровской, с ярко-пунцовым кукольным румянцем на щеках и влюбленными, черными, странно выпуклыми глазами. Она прижималась к нему плечом и снизу вверх смотрела ему прямо в рот. Было видно, что беллетрист все время чувствует свою известность, прикованный к ней, словно каторжник к тачке, и что эта известность диктует ему не только нарочито обыкновенные «проповеднические» слова, но и эту показную размашистость и простоту жестов. Уверенным гудящим басом нанизывал он свои «потому» и «оттого», а стоявший тут же доктор Розенфельд, с растрепанной бородой и волосами, окидывал слушающих почему-то победоносным взглядом и восклицал:

— Верно! Я сам так думал.

И влюбленные в красивую курсистку студенты завистливо, но покорно поглядывали на обнимавшую ее за талию писательскую руку.

— Вы видите, — говорил Виноградов, — что нет иной причины, кроме яркого электрического света и по-незнакомому расставленной мебели, к тому, чтобы сорок совершенно независимых друг от друга человек на разные лады лгали перед самими собою. Каждый из них в отдельности способен быть искренним в четырех знакомых стенах, когда, гримасничая перед зеркалом, он выкрикивает ему одному известные, причудливые, стыдные слова, или танцует на одной ноге от радости, или щиплет сам себя от злости. И он отлично знает, что так же по соседству с ним, за стеной, поступает и другой, и третий. Но сюда все пришли с единственной целью скрыть свои настоящие желания и чувства. Для этого зажжены лампы, и правильно расставлена мебель, и даже постланы ковры. Да, да, специально для того, чтобы сделать осторожной и вкрадчивой ложь. И эта ложь, переполняющая душу, изливаемая в движениях, подборе слов, оттенках голоса, делает людей до такой степени несостоятельными должниками, что трудно себе представить, что с ними, бедненькими, будет, когда в один прекрасный день вот в этих самых гостиных появится главный, давно всеми ожидаемый гость и скажет: «А ну-ка, господа, действуйте: все можно». Я убежден, что в первую минуту у этих людей хватит фантазии только на одну сплошную непристойность, ибо условленная, никому не нужная ложь и подавляющая, трагическая сила мелочей уже давно сделали их всех бессознательными рабами. Вот стоит с вашим отцом студент в шикарном мундире, тот самый, который, помните, потихоньку вытер о портьеру руки. Посмотрите, разве не ясно само собою, что единственный настоящий хозяин этого человека — его тугой высокий воротник, тисками сдавивший его горло. Это он наполнил его мозг тупой, неподвижной, единственной мыслью ни о чем, и это он выдавливает по временам на его лице почтительное внимание, радостный испуг, преувеличенную веселость. А в голосе профессора студенту слышится только одно слово: «Расстегни, расстегни, расстегни». Ну, а разве ваш батюшка не бросил бы с удовольствием этот неизвестно для чего затеянный разговор и не уселся бы на диван рядом с Янишевской, притворно не глядящей в его сторону и перелистывающей альбом. А приват-доцент, который уже целый час ходит по комнатам неестественной походкой и боится сесть, чтобы как-нибудь не раздавить в кармане украденную грушу… Милый, бедный, поистине нищий человек, ну что тебе стоит вынуть ее из кармана, завернуть в клочок