бумаги и на глазах у всех отнести в пальто? Неужели так-таки нельзя примирить твоего маленького минутного каприза с желаниями остальных, и неужели человек вообще не имеет права спрашивать себя каждую минуту: «Чего я действительно хочу?» А сколько желаний общих, исполнение которых могло бы сделать нашу жизнь похожей на праздничный сон. Клянусь вам, что есть какая-то основная и притом ужасно легко поправимая ошибка в отношениях между людьми, делающая обстановку, костюмы, жесты и вообще условность нашими настоящими господами. И одна возможность, по уговору, ну там вроде игры в фанты, что ли, пренебречь всем этим — могла бы радикально обновить жизнь. Вообразите, что сейчас здесь все сделались бы искренними как дети, заходили бы и заговорили полными, свободными голосами о том, что каждому интереснее и нужнее всего в других, устроили бы непринужденные группы, и ваш дедушка, вместо того чтобы стоять на пороге кабинета и презирать всех глазами, вдруг получил бы свободу излить давно накопившуюся желчь. Почем знать, может быть, ему хочется по-суворовски запеть петухом или выкинуть какое-нибудь сальто-мортале. И почему, скажите пожалуйста, это могло бы унизить его положение бывшего министра?.. Так нет, и здесь ждут какого-то официального разрешения, какой-то конституции, и молодые, страстно, ежеминутно ищущие друг друга юноши и девушки, вместо того чтобы ходить по комнатам обнявшись, слушают эту вашу пустопорожнюю Березу. А знаете, что сейчас случилось со мной, — неожиданно прервал себя Виноградов, — посмотрел я сейчас на вас не машинально, как до сих пор, а внимательно и опять вспомнил, что вы красивая и что живу я в этой квартире, в сущности говоря, из-за вас. Скажите, вас это не беспокоит?
— Нисколько, — сразу ответила Надежда, и Виноградов почувствовал, как спокойно и доверчиво по-прежнему лежит на его согнутом локте ее рука, — сверх ожидания, ваше общество ничуть не страшно. Напротив, с вами совсем легко. И притом, разве мне грозит с вашей стороны какая-нибудь опасность?
— Почем знать, — серьезно сказал Виноградов, — раз я вам заявил, что живу здесь из-за вас, то, значит, я так или иначе решил войти в вашу жизнь и допустить вас в свою. Вам, например, я готов ответить на самые страшные вопросы. А вдруг я захочу того же от вас?
— А вдруг я не захочу на них ответить?
— А вдруг я незаметно для вас самой настолько завладею вашей волей, что вам захочется не только спрашивать, но и отвечать?
— Но ведь вы теперь сами говорите «захочется»… Возьмите и завладейте.
— И вы ничего не боитесь?
— Ничего.
— Послушайте, — сказал Виноградов, рассердившись, — вы сами не знаете, что вы говорите. Вы рассуждаете так, как будто вы уже умели бороться, падать, страстно ненавидеть, копошиться в липкой житейской гуще, стоять на самых страшных гранях отречения и предательства, исходить бессильными слезами, говоря коротко: гореть и мучиться? Ведь обо всем этом вы знаете только из книг. Как же вы не боитесь человека, которого матери не подпускают на пушечный выстрел к дочерям?
— Ну что же мне делать, — произнесла она совсем наивно, — если я действительно нисколько не боюсь вас. А все-таки надо идти к гостям, — продолжала она, освобождая свою руку, — с вами мы еще успеем наговориться.
Как белое облако, уплыло белое платье.
«Кто она? Невинный ребенок, бесхитростная, нетронутая душа или уже созревший для всех испытаний человек? Ужаснутся, зажмурятся или пройдут мимо жизни, не потускнев ни на минуту, эти ясные, бесстрашные в своей правдивости глаза?
И неужели ты без жалости окунешься в эту тихую, ласковую, весеннюю воду и погонишь ее кругами и взметнешь брызгами по сторонам?..»
Так вопрошал себя Виноградов и отвечал сейчас же: «Да, да, так надо. Пусть выйдет сильным и презрительным из грязной трясины жизни новый, большой человек».
— Хо-хо-хо! — смеялся профессор Тон, подходя к нему вплотную и шутливо подталкивая его своим упругим каменным животом. — Нет, вы скажите чистосердечно, где вы видели, чтобы гости чувствовали себя так непринужденно? И кто бы мог, кроме вашего покорного слуги, сгруппировать вокруг себя такую разношерстную толпу? А? Ведь этого-то вы не станете отрицать? А что, я сегодня интересен? — уже совсем заискивающим тоном спрашивал он, поправляя свой размашистый фуляровый бант и подкручивая над ярко-малиновыми губами усы.
— Ну разумеется, — в непонятном веселье говорил Виноградов, — вы, профессор, и талант, и умница, и красавец, и я не понимаю, как вам не стыдно мариновать все эти сокровища втуне? Видите вы Янишевскую? Я заметил, что она вам нравится и что вы ей также. Будьте смелы, подойдите прямо, посмотрите ей пристально в глаза и скажите: «Я хочу тебя». Главное, с полнейшим бесстрашием и с верой в успех. Тогда будет. Сегодня же и здесь же.
— Хо-хо-хо? Да вы с ума сошли, Виноградов! Ведь это только вы один и можете заявлять о своих желаниях с такою краткостью и простотой… А я красив, вы говорите? Нет, кроме шуток?
— Одним словом, подходите и жарьте. Вам это удастся без труда: во-первых, вы богатый человек, во-вторых, — хозяин дома и, в-третьих, — известный эстет, тронутый распадом и демонизмом. Так и отчеканьте: «Я хочу тебя». В крайнем случае это сойдет за какую-нибудь цитату из новейших авторов… Ну — раз, два, три.
— Ей-богу, с вами ужасно весело, Виноградов, — волнующимся, слегка дрожащим голосом говорил Тон, отходя, — пусть будет по-вашему. Хо-хо-хо!
— Выньте из кармана грушу! — с величайшей серьезностью произнес Виноградов, становясь позади изящного приват-доцента и жадно следя глазами за тем, как профессор Тон сначала таинственно наклонился над Янишевской, а потом сел рядом с ней вплотную на диван. — Да, да, это я вам говорю, — продолжал он, переводя глаза на прекрасную золотистую бороду приват-доцента, — пойдите сейчас же в следующую комнату, достаньте тарелочку и ножик для фруктов, сядьте в угол и съешьте ее скорей, чтобы она не терзала вас.
— Очень вам благодарен, — густо покраснев и для чего-то вынув из кармана часы, лепетал приват-доцент, — я сейчас… сию минуту… Тарелочку? Очень вам благодарен.
Прежним, неведомым, сладостным лабиринтом шел Виноградов из дверей в двери, от человека к человеку, сливаясь пристальным ищущим взором с глазами студентов, молодых женщин, пьяных профессоров, публицистов, генералов, бережно сдерживая в себе какую-то накипавшую радость и неожиданно говоря людям на ухо короткие, загадочные или огорошивающие фразы. Как во сне, звучали голоса и плыли навстречу человеческие фигуры, путаясь в смешных, неудобных одеждах, с робким недоумением и тоской в тесных оконцах глаз. Бесконечного, волнующего интереса были полны эти возможности незавязавшихся связей и непроизнесенных слов, и, казалось, не было в жизни Виноградова иной радости, иного смысла. И жадная, деятельная любовь к этим уродцам, скованным одеждой, движениями и словами, толкала его от нарочитой грубости к неожиданной для него самого дурашливой и смехотворной ласке.
— Хочется спать, дедушка? — вдруг сказал он, увидав в одной из опустевших гостиных топчущегося на месте генерала с белыми пушистыми волосами. — Славный ты, добрый старичок, ну, пойди ко мне сюда.
— Как-с? — тоненьким голоском выкрикнул генерал. — Че-го-с?
— Да так-с, ничего-с, — ласково говорил Виноградов, обнимая его за плечи и совсем не насильно ведя к дивану, — приласкать тебя, старого, хочу, приголубить. Вот разбрелись по комнатам глупые, неласковые люди, а дедушку оставили одного, а дедушке хочется баиньки. Ну, садись, садись ко мне, милый, на коленки.
Пестрый золотой погон слегка оцарапал ему щеку, и сухонькая, странно легкая, полумертвая фигурка с белым, напоминающим чепчик пухом на висках закачалась у него на коленях. Забавно, смешливо, изумленно смотрели на Виноградова что-то вспомнившие глаза, а из полуоткрытого рта веяло теплым безгрешным воздухом, как от ребенка.
Расходились гости и, в противоположность растерянному и тихому появлению, шумно прощались, преувеличенно манерно кланялись, прикладывали шапки к сердцу и пятились задом к дверям. Профессор Тон, опустившись на одно колено, надевал на Янишевскую калоши, а ее муж, совершенно пьяный, в шинели на одном плече, вешался на шею к Виноградову и в порыве самоуничижения шептал:
— Ты все понимаешь, а вот я — болван. Серьезно тебе говорю: настоящий осел. Я, брат, на тебя нисколько не сержусь, потому что ты прямой человек. А зачем она ходила сегодня в спальню к нему?.. Только оттого, что я — глупый дурак и болван.
Стукнула дверь, и замолкли последние голоса. Странно волнуясь, Виноградов торопливо догнал в коридоре Надежду и спросил:
— Искренне: чего вы сейчас хотите?
— Спать, спать, спать, — силясь пошире разомкнуть веки и сонно улыбаясь, отвечала она, — а вы?
— Можно совершенно искренне?
Она остановилась, сладостно зевнула, и от этого вдруг проснулось ее лицо.
— Я догадываюсь обо всем, что вы можете сказать, и, представьте себе, позволяю вам это.
— Что мне делать, чтобы не хотеть последовать за вами, что мне делать, чтобы не воображать вас, когда за вами захлопнется дверь?
— Думать, что этого не надо, потому что я не хочу этого.
— А если бы вы хотели?
— Если бы я хотела, я бы оставила незапертой комнату, где я сплю.
Она засмеялась и точно залила всю его душу волшебным, зеленоватым, младенчески-прозрачным пламенем глаз. Постояла секунду, исчезла.
Ошеломленный, бездумный, обезоруженный, тихо-тихо, боясь стукнуть каблуком, прошел к себе Виноградов, не раздеваясь, лег на диван и закрылся пледом с головой.
Глава четвертая
Виноградов позвонил в квартиру к своему приятелю Нарановичу, с которым у него существовал старинный договор — приходить друг к другу исключительно в минуты злобы и недовольства. Тихон Задонский — низенький, широкоплечий юноша лет восемнадцати, с темным, изможденным лицом — отпер дверь и сказал уныло и монотонно:
— Войдите, добрый господин!
Квартира была странная. Первая комната от входа была устлана коврами, оклеена темными обоями, завешана тяжелыми портьерами и, кроме низенького сплошного дивана, огибавшего три стены и делавшего комнату похожей на каюту, в ней не стояло никакой мебели. Она так и называлась «каютой». Вторая носила имя «дворницкой» и вместо обоев была оклеена газетной бумагой вперемешку с иллюстрациями «Родины» и «Нивы». Посреди нее стоял большой кухонный некрашеный стол, окруженный табуретками, а весь передний угол был увешан образами с горящими лампадами и восковыми свечами, торчащими из промежутков вербовыми ветками и аляповатыми, опутанными золотым дождем розанами от куличей. Следующая комната, в которой спал Наранович, неожиданно ласкала глаз изысканным подбором мебели, картин и безделушек и походила на дамский будуар. И наконец, последняя — с двумя простыми письменными столами и висящими по стенам телефонным аппаратом, громадным отрывным календарем, картами и чертежами — представляла из себя скромную деловую контору.