Похоже, она все-таки не написала деду М. о беременности, оттягивая момент объяснения – и этим еще больше все усложняя; она тянула время, словно наивно надеялась, что все устроится, разрешится само собой, Петр станет ее мужем, дед М. исчезнет. А Петр, похоже, ждал, пока она объяснится с дедом М., иначе он окончательно потерял бы лицо.
И она собралась написать – 20 или 21 июня; «Пишу письмо М.», – короткая запись, а дальше – пауза, буквально – пауза, бабушка не заметила, как пролистнула две страницы, оставила их пустыми; 22 июня.
Бабушка, бабушка, дочь военного врача, девочкой странствовавшая вместе с военным госпиталем от Галиции до Харькова, прожившая при госпитале всю Гражданскую, дружившая с офицерами и генералами, друзьями отца; мне кажется, она сразу поняла масштаб катастрофы. Дед М. был там, где она побывала ребенком, на самом крае, которого достигли в Первую мировую русские войска. 8-му мехкорпусу было приказано контратаковать, она, конечно, не знала этого, но предвидением госпитальной сиделки, операционной сестры – и сиделок, и сестер заменяла она – бабушка догадывалась, какая кровь там льется, сколькие вернутся – если вернутся вообще.
В самом пекле, в самом трудном для спасения месте был дед М., в предгорьях Карпат, откуда не отвести быстро войска, где вокруг чужая, польская земля, где нет среди местного населения своих, где «советизировали» народ два года и народ готов был отплатить; думаю, какая-то мистика почудилась ей в том, что дед М. пропал там, на краю славянского мира, на краю русского языка.
Что она могла узнать из сводок Совинформбюро, из газет? Ничего; неизвестность только возрастала от расплывчатых сообщений об оборонительных боях, серьезном уроне, нанесенном немцам – и в Первую мировую, и в Гражданскую, глядя изнутри госпиталя, из палат его, переполненных ранеными, она знала цену таким реляциям.
Может быть, в какие-то мгновения ей казалось, что узел, так туго ею затянутый, развязался сам собой, война его развязала; война избавила ее от тягостных объяснений, – а дед М. вряд ли так просто отпустил бы ее, так просто ушел, как уходят отвергнутые мужчины; корила ли она себя за такие мысли, если они были, говорила ли себе, что должна ждать Михаила, не хоронить его раньше срока?
Она, я думаю, в это время уже точно не любила его; но война дала ей возможность хорошо думать о нем – все-таки он сражался, защищая ее, а в том, что он именно сражается, не побежал при первом удобном случае, не застрелился, не сдался без боя в плен, у нее сомнений не было, и у меня, читающего дневник, тоже. Может быть, он не стоял до последнего на безнадежной позиции, не остался умирать, прикрывая чей-то отход, не бросился в атаку, чтобы обменять жизнь на жизнь, но он наверняка бился, хитрил, отступал, выигрывал время – иное было бы не в его натуре.
Но так внезапно, так сокрушительно распался фронт на границе, так тревожны были известия, что бабушка, похоже, подсознательно решила, что дед М. не выберется; решила это спустя месяц войны; тогда, наверное, для живших в Москве все сражавшиеся в войсках первого западного эшелона переместились в какое-то непредставимое пространство, в тамбур между тем и этим светом.
Немцы уже взяли Минск; это сейчас мы знаем, сколько советских дивизий было уничтожено, сколько наших солдат попало в плен, как действовали немцы, как оборонялись мы; тогда же казалось, что произошло нечто сомасштабное каре Господней, казням египетским, способным ввергнуть в погибель целые земли.
Мысль о возможной смерти деда М. начала разводить ее с Петром; новый союз стал невозможен – по крайней мере в те дни, в те месяцы; но она не успела сказать ему об этом, прежде чем события приняли иной, жестокий оборот.
Петр записался в одну из первых дивизий народного ополчения, которые начали формировать в июле. У него была бронь, и, может быть, он думал, что бабушка рассчитывала на эту бронь, полагалась на Петра как на человека, которого точно не заберут.
Он, вероятно, увидел себя в своей слабости, мягкости, бесхарактерности, начало войны отрезвило его; как же так, он собирается жениться на женщине, усыновить ребенка, чей настоящий отец сражается сейчас где-то на западной границе. В мирной жизни у него не было бы шансов разрубить узел отношений, негде заимствовать смелость для поступка; но теперь у него была возможность быть как все, поступить как все, и он ушел в ополчение. Может быть, он даже сам в себя поверил, рассчитывал вернуться солдатом, как бы окончательно победить деда М. в заочном их противоборстве; но, скорее, сам же и чуял гибельность своего поступка, и соглашался на эту гибельность, зная, что нет у него, человека чистого и честного, другого выхода.
Бабушка почти отговорила его в долгом ночном разговоре; она чуяла, что Петр как бы уже выбрал смерть, и отчаянно старалась возвратить его на путь жизни; почти – он согласился, что останется в типографии, а на следующий день все-таки ушел в военкомат, и бабушка никогда больше его не видела.
В конце августа родился сын; в те же дни бабушка получила известие о смерти Петра – унизительной для тех чувств, с которыми он уходил на фронт; так и не побывав в бою, он умер от дизентерии в больнице на каком-то полустанке, где его как больного высадили из эшелона. В два месяца бабушка лишилась двоих мужчин; но теперь был сын, мой отец; сын родился болезненным, и у нее оставалось мало времени на переживания.
«Я теперь работаю в НИИ золотодобычи», – записала бабушка в сентябре 1941-го. Сначала я думал, что ее направили в этот НИИ переводчиком. Уже минул август, пришел из Ливерпуля в Архангельск секретный конвой «Дервиш» с военными грузами, была опробована арктическая трасса для ленд-лиза – и золото, которым предстояло платить за ленд-лиз, выросло в цене, его нужно было больше, в отрасль золотодобычи стали перебрасывать специалистов.
Но с какого переводить – с немецкого, с французского? Может быть, это как-то связано с документацией к зарубежному оборудованию? Но там свои сложные термины, а бабушка была переводчиком общего профиля. Может быть, внезапно ставшему стратегическим НИИ понадобился свой внутренний редактор, скажем, для документации?
Тем страннее было видеть в дневнике, чем занималась тогда бабушка. Несколько страниц занимали диковинные записи, смысл которых сначала оставался для меня скрыт; записи явно были лишь малой частью большой работы, бабушка использовала дневник как блокнот, чтобы сделать короткую пометку, записать внезапно пришедшую в голову мысль.
Итак, бабушка брала слово – например, винтовка – и заменой гласных или согласных пыталась подвести его как бы к пределу узнавания; винтовка – вентовка – вендовка – вендока – вендога – фендога; парашют – парашут – парашуд – поращуд – порощуд… В дневнике ветвились цепочки таких постепенных обессмысливаний слов. Некоторые слова-уродцы бабушка подчеркивала, словно они были тем результатом, которого она добивалась; все выбранные ею слова не имели отношения к золотодобыче – патроны, дорога, ночь, рация, мотоцикл, патруль, продукты, костер, самолет, медикаменты, раненый, пленный…
Наитием я понял то, чему позже нашел подтверждение в специальной литературе, – по приказу или по собственному почину бабушка разрабатывала «шифр ошибок», дополнительную степень защиты криптограмм: перед зашифровкой стандартным шифром слова искажаются почти до неузнаваемости, чтобы вражеский дешифровщик, подбирающий стандартные сочетания букв, гласных и согласных, ошибался, не мог подобрать ключ, терялся в поисках смысла.
Так вот в каком НИИ золотодобычи работала бабушка, идеальный редактор, человек-без-ошибки; НИИ, скорее всего, был только «крышей», конторой прикрытия для одного из подразделений разведки; вот куда ее перевели!
Я стал смотреть ее документы – и нашел удостоверение участника войны, о котором никто не знал; наверное, она давала подписку о секретности, которую неукоснительно выполняла всю жизнь.
Еще она выписывала разные жаргонные словечки, в основном из воровского языка – тоже для шифров; дальше страниц пять или шесть занимал список книг, точнее, списки, в которых я не мог понять логики. Книги на русском, книги на немецком, иногда очень редкие, с пометой, в какой советской библиотеке можно найти экземпляр; иногда с примечанием, например, что речь идет о третьем, исправленном и дополненном, издании, вышедшем в 1933 году в Берлине в таком-то издательстве.
Русская проза, французская проза, немецкая проза, последней – больше; книги по лесоводству и рыболовству, справочники для фотографов и землемеров, сборники стихов, наставления по гомеопатии, труды геологов и этнографов, очерки путешественников; Библии самых разных издательств – католических, протестантских, несколько десятков Библий; «Майн кампф», классическая немецкая философия; пособия для рисовальщиков акварелью, энциклопедия коннозаводчика, труды по механике и строительству, сказки братьев Гримм, брошюры либретто опер Вагнера; опять справочники – пчеловодство, овцеводство, торговля со странами Южной Америки, производство шоколада, обзор рейнских вин за десять лет, металлургия, текстиль…
Книги были словно надерганы из десятков библиотек, взяты из десятков непересекающихся, не имеющих ничего общего биографий; их нельзя было представить принадлежащими одному человеку. Но почему такая внимательность к деталям, к году выпуска? Кто мог бы читать эти книги, зачем они?
Десятки людей, десятки судеб за этими книгами… Бабушка, словно драматург, создавала – через подбор книг – каких-то героев, снабжала их приметами достоверности; книги – фальшивый НИИ золотодобычи – радиосвязь, – эврика!
Эти книги служили для шифровки и расшифровки, если знать определенную страницу и строку. Книги уже нельзя было передать агентам, можно было только сообщить им, какую использовать, – а значит, экземпляр, находящийся в Германии у разведчика, должен был точно соответствовать имеющемуся в СССР, с точностью до последней запятой, с тем же расположением букв на странице, иначе шифр никогда не будет расшифрован адресатом; книги должны были соответствовать определенному образу, не вызывать подозрений, не привлекать внимания; вот почему такой разброс, такой необычный подбор!