Дождь – значит, вздуются горные реки, станут непроезжими броды, смоет наскоро возведенные саперами мосты, отрежет друг от друга воинские части.
На базе было суетно, бегали солдаты – у кого-то текла палатка, у кого-то – кунг, кто-то требовал немедля добыть полиэтилена, «как для парника, мать твою, понял, нет». Не было указателей, названий частей, не понять было, кто где, но лица и говоры показывали, что здесь собралась вся Россия, от Карелии до Дальнего Востока.
Офицеры в дороге объяснили, что розыском штатских никто не занимается, разве что родственники, милиции нет; потом один посоветовал обратиться к матерям; так и сказал – иди к матерям.
Что за матери, чем они могут помочь? Однако простое это слово оказалось паролем, открывающим путь на самые задворки базы, туда, где нет глаз начальства и проверяющих.
Там стояла старая армейская палатка с печкой. В ней жили женщины, разыскивающие пропавших без вести сыновей-солдат. В мешанине военных частей, разбросанных по всей Чечне, среди постоянных передислокаций, переформирований и переподчинений, база была единственной точкой, где все пересекались со всеми, куда рано или поздно стекалась информация.
Никто им не разрешал селиться здесь, официально их не существовало, но они раздобыли и эту палатку, и доски для нар, и печку, и белье, и еще множество нужных для полевой жизни вещей; омужичились, понемногу переоделись в бушлаты, стали подрабатывать кто стиркой, кто починкой, кто готовкой.
Затерянные среди километров колючей проволоки, палаток, кунгов, они вверили себя слухам. Что-то сказал шофер колонны, пришедшей с юга, что-то передали по рации разведчики, что-то видели пилоты штурмовых вертолетов на месте весенних боев – слухи цеплялись один за другой, соединялись, как молекулы, в цепочки – и цепочки тут же распадались, потому что на каждый слух находился другой слух; военная прокуратура говорила одно, командиры – другое, чеченки на базаре – третье.
Попадали к матерям фотографии и видеозаписи – кассеты и пленки солдаты находили у мертвых боевиков, те часто снимали нападения из засады, расстрел армейских колонн; ничего толком на тех кассетах было не разобрать, только выстрелы, пламя, кирпичи под ногами – оператор бежит, – черный дым и снова выстрелы.
Но матери, как когда-то Анна, смотрели эти пленки по многу раз, кто-то привез им видеомагнитофон; смотрели – словно старались заглянуть туда, куда не досягнул объектив камеры; за угол полуобвалившегося дома, в темноту подъезда с рухнувшим козырьком, за сгоревший танк, за пробитый снарядом забор.
Ведь мало кто пропадал совсем в одиночку, большинство – при перебежке, в ночном бою. Через несколько минут спохватывались, но уже не могли или не имели возможности – под огнем – найти. Ранило, контузило, убило – где-то недалеко, в пределах сотен метров и пяти минут. Но тайну-то этих пяти последних минут и не хотел открывать уничтоженный город, где все рушилось и горело, где не оставалось следов. Поэтому и были так ценны съемки боевиков, они показывали бой с той стороны – в кого целились, куда попали, как разлетелись осколки, где упал раненый солдат; говорили, что несколько тел нашли в руинах благодаря этим затертым видеокассетам.
В общем, получилось так, что матери зачастую знали о событиях одно– или двухлетней давности больше, чем кто бы то ни было другой. Они стали неофициальным штабом розысков, к ним приходили чеченцы, желающие помочь, около них крутились разнообразные посредники, шальной народ, выманивающий деньги несбыточными обещаниями; журналисты, специалисты из гуманитарных миссий; они и могли подсказать способы отыскать отца Анны.
Когда я подошел, из палатки доносились злые женские голоса; кто-то кричал: да пусть они подавятся своим миром! Я успел подумать – странно, ведь матери должны радоваться тому, что война окончена, больше не будет убитых… И – боже, боже! – понял, что весть о Хасавюрте украла у них будущее. Уже начался вывод войск, к концу декабря уйдет последний солдат. Матери тех, кто жив, кто служил сейчас, скажем, на базе, заправлял вертолеты или стоял на посту, – матери живых радовались Хасавюрту. А матери пропавших без вести… Для них через четыре месяца на Чечню опустится непроглядная тьма.
Шагнув в палатку, я сразу выделил для себя одну женщину; она стояла неподвижно, хотя выглядела энергичнее прочих; низкая, плотная, с жесткими короткими волосами – паромщица, смотрительница на дальнем переезде. К ней-то я и подошел, обходя других матерей, – она показалась мне кем-то вроде коменданта; остальные женщины спорили, не обращая на меня внимания.
Она выслушала мою историю, задавая короткие точные вопросы, подгоняя меня: не растекайся, говори главное. Я подумал, что, может, она и не паромщица, а офицер из детской комнаты милиции, следователь прокуратуры – жестко, жестко взяла она меня в оборот, уточняя, где жил отец Анны, где работал, с кем бы связан.
Антонина – так ее звали – задумалась, дослушав, и сказала:
– Пойдем спросим у Васи.
Я подумал, что Вася – офицер разведки, какой-нибудь старший лейтенант, которого Антонина может звать по-сыновнему по праву возраста, или один из посредников, торговец информацией.
Мы пошли в дальний угол палатки; там был занавешенный брезентом закуток. Антонина осторожно отодвинула брезент, заглянула внутрь, прошептала:
– Заходи, расскажи ему. Смотри, что он подскажет.
Я ступил в закуток, еще на пороге сказав:
– Здравствуйте.
В закутке никого не было.
Я обернулся – и наткнулся на шалые, безумные глаза Антонины; снова посмотрел внутрь закутка; на полу зашевелилась ткань, и оттуда появилась кошачья голова: обожженная, с оторванным ухом.
– Скажи ему, Вася, скажи, – жарко зашептала позади Антонина. – Скажи, Вася!
Глаза привыкли к сумраку, я различил, что кот вжался в брезентовую стенку палатки. Он щерится, сверкает зеленым глазом, но не может двинуться, что-то повреждено в его теле; второй глаз выбит, затянут корочкой запекшейся крови, хвост обрублен на две трети; шерсть вся в грязи, одна лапа перебинтована. Перед котом стояло блюдце с молоком.
– Васенька, Васенька, не молчи, скажи, скажи, – шептала Антонина, будто говорила с человеком.
– Тоня, Тоня, ах, куда же ты, Тоня! – раздался сзади громкий женский голос. – Ты опять к коту!
Антонина вдруг ссутулилась, властная осанка пропала; покорно пошла она за подругой, уведшей ее к нарам.
Я выдохнул, закрыв глаза; я не разгадал безумия Антонины, она показалась мне самой деловитой из женщин. Это перевернутый мир, где сумасшествие нормально, – и я не найду тут ничего, интуиция отказывает, представляет все наоборот. Проклятый кот – он смотрел так, словно и вправду мог что-то сказать; что, я уже верю в этот бред?
Потом я узнал, что кота привезли из Грозного солдаты. Животных там почти не осталось, даже птиц, а кот как-то выжил. Это в первые дни боев даже попугаи по дворам летали, а спустя полтора года уцелели только псы да вороны. Женщины стали подбирать коту имя, сначала думали, что чеченский кот, русских слов не знает, но кот отозвался на Ваську, поднял голову. А у Антонины сына звали Вася, служил он поваром; с тех пор Антонина думала, что не случайно сюда кота привезли, перешла в него душа сына ее и вроде как человек он теперь, а не зверь.
Одни матери пытались мне помочь, другие отказывались, будто боялись невольно передать мне толику своей воображаемой удачи; одни желали успеха, а другие спрашивали, служил ли я, воевал ли я, подразумевая, что я жив, а их сын ни жив, ни мертв, и даже тела не сыскать; третьи смотрели так, что я чувствовал себя тем раненым котом, – заговаривали ласково, узнавали, в здравии ли родители, женат ли я, как зовут подругу, сколько детей мы думаем родить, – и меня уволакивало в омут их страждущих чувств, ведь втайне они желали, чтобы я заменил им детей, так и говорили – ты нам теперь как сын, – не догадываясь, кажется, какой страх эти слова вызывают во мне.
Советчицы сходились в том, что надо ехать в Грозный, искать квартиру отца Анны, расспрашивать соседей, если кто уцелел; но я понимал, что не поеду в Грозный ни за что на свете, мой предел, мой край – это Ханкала, а внутрь войны я не пойду, нет во мне мужества.
В конце концов я обратился к посредникам, торговцам информацией. Я не хотел этого делать – пойдут слухи, что отца Анны ищут, и мне наперебой начнут предлагать «совершенно точные» сведения, где он находится, будут обещать свести с нужными людьми, рассказывать, что еще вчера он был в этом селе, но на рассвете его увезли, – в общем, тянуть деньги, а то и вовсе привезут на «встречу» и самого возьмут в заложники. Я попытался заручиться помощью Марса, но доверенный его человек сказал, что Марс далеко и по обычной связи недоступен; может быть, он где-то неподалеку, в Чечне, подумал я, тоже ищет кого-то или ведет переговоры.
Я встретился с тремя посредниками; они кивали, расспрашивали, сочувствовали, пытались понять, кто меня прикрывает, – я ссылался на Марса, рассудив, что он вряд ли об этом узнает; услышав фамилию подполковника, снова кивали, на сей раз уважительно, хотя не понять было, знают они Марса или слышат это имя в первый раз; просили денег, обещали сделать все возможное, вспоминали, что, дескать, год назад толковали меж людей о каком-то юристе, опять просили денег, обижались, что я не хочу дать задаток; заканчивали спектакль, смотрели жестко, говорили, что придут через день-два, скажут, что удалось узнать, – и называли цену, настоящую цену: десятки тысяч долларов.
У меня были такие деньги, я готов был заплатить; Марс, сказал мне его порученец, скоро вернется, и я собирался все-таки попросить у него подмоги, тех же бойцов, Мусу с Джалилем и Данилой, чтобы они съездили со мной на встречи, прикрыли; постепенно у меня крепла уверенность, что я сумею справиться.
Посредники явились через три дня. И, как один, сказали, что человек, которого я ищу, мертв. Убит два года назад, в 1994-м. Назвали время и место, в общем