Люди черного дракона — страница 37 из 49

Видя, что ни огурцам, ни помидорам никакого урона нет, а жиденок-ютайцзы продолжает как ни в чем не бывало ходить к ним каждое утро, китайцы потеряли к нему всякий интерес. А он все ходил и ходил. В конце концов к нему так привыкли, что уже почти не отделяли от остальных детей — несмотря на длинный нос, курчавые волосы и вылупленные на свет, словно вечно удивленные глаза.

Теперь китайцы даже подкармливали его иногда, поскольку Рахмиэль был вечно голодным и ребра его торчали, как стиральная доска. Но не еда влекла Рахмиэля сюда, а что именно — никто не мог догадаться. Причина его хождений в китайскую часть села была настолько необычной, что сам Рахмиэль до поры до времени боялся о ней проговориться.

Тайна эта была удивительной и постыдной для маленького еврея: ужасно ему нравилась китайская письменность-чжунвэнь. Загадочные иероглифы, иной раз ясные и прозрачные (вроде того же иероглифа «чжун», которым китайцы обозначают всякий центр, в том числе и свое собственное государство), а иной раз запутанные до неподъемности, совершенно зачаровывали его. В них были и строгость, и безудержный размах, стройность и прихотливость, пограничная с хаосом, а еще был в них особенный смысл, через который счастливцу, их понявшему, открывались все тайны мироздания, а если и не все, то как минимум главные.

В этих удивительных знаках прозревал он всю тысячелетнюю историю не только китайского народа, но и, может быть, всего человечества. Символы эти, столь прекрасные и многохитростные, не могли быть изобретены никаким человеком, их наверняка дал китайцам Яхве-Элохим-Адонай. Тем более что и сами китайцы называли иероглифы не чем иным, как небесными письменами.

Вот так и вышло, что, появляясь в китайской деревне, Рахмиэль часами стоял возле какой-нибудь вывески и пялился на красную кудрявую филигрань, выписанную словно бы небрежно, но при этом с удивительной точностью, он бы сказал — каллиграфической, если бы знал это слово.

Конечно, рано или поздно этот болезненный и даже дикий для еврея интерес должны были заметить. И рано или поздно его заметили.

Как-то раз после обеда, когда китайцы, не бывшие на работах в поле и не рыскавшие по лесу в поисках промыслового зверя — шерстистого и мехового, — спали на своих канах младенческим сном всемирных захребетников, к Рахмиэлю подошел старый Чан Бижу, крепко взял его за руку сухонькой лапкой и повел за собой. Рахмиэль пошел за ним и, еще не зная почему, вдруг почувствовал, как сердце в груди у него забилось гулко и сильно, словно где-то вдали начался минометный обстрел.

Старый Чан Бижу оказался единственным из наших китайцев, не имевшим русского имени, и не потому, что не мог найти подходящего, а именно, что не хотел. Он был подлинным знатоком китайской литературы-вэньсюэ, да и всей культуры-вэньхуа. Еще при императрице Цыси он сдал экзамен на чин гунши и, если бы не переворот, со временем наверняка удостоился бы звания чжуанъюаня, а то и вовсе цзиньши цзиди, но синьхайская революция прервала традицию государственных экзаменов и едва не прервала самую ученость в Поднебесной.

Чан Бижу был человеком глубоким, знающим не только книги, но и жизнь, что редко встречается даже среди сюцаев, не говоря уже о подобных ему цзюйжэнях, полностью погрузившихся в океан книжной премудрости. Как всякий хорошо образованный китаец, он писал стихи и рисовал картины гохуа, а любимым его жанром в живописи был жанр шаньшуй, «горы и воды», особенно почитаемый мудрецами в старом Китае.

И вот такой-то человек взял себе в ученики маленького Рахмиэля Зильберштейна — взял, не ставя предварительных условий, не оговаривая плату за обучение, не требуя даже непременных знаков почтения — подарков, на которые, как всем было известно, ни у матери Рахмиэля, ни подавно у него самого не было никаких средств.

С этого дня жизнь Рахмиэля превратилась в сказку, в нескончаемый праздник, который переходил изо дня в день, даже без перерывов на отдых, потому что путь учения не знает перерывов, а учащийся, вставший на этот путь, должен во всем уподобиться идеалу мудреца древности, и не такому даже, как Конфуций, а такому, о котором сам Конфуций говорил с восторгом и благоговением.

Днями напролет Рахмиэль теперь копировал изречения древних книжников и выдающихся поэтов, переводя на это уйму газетной бумаги, которую Чан Бижу брал у старого еврейского мистика Соломона, потому что все деньги свои и все свободное время Соломон тратил на покупку и толкование советских газет, и газет этих у него скопилось такое количество, что для хранения их он выстроил отдельный амбар, куда не пускал никого, даже мышей. Величайший пиетет испытывал Соломон к газетам — по ним он судил о небе и земле, о человеке и обществе, отрицал науки и предсказывал потрясения и катастрофы: некоторые сбывались лишь частично, зато другие только и ждали момента, чтобы свершиться во всем положенном им ужасе.

Так или иначе, два старых книжника — еврейский и китайский — легко нашли общий язык, и Чан Бижу уговорил Соломона давать ему газеты, пообещав, что от расписывания их небесными знаками тайная мистическая сила их не только не убудет, но даже и напротив, воспарит до неизмеримых высот.

Поначалу Рахмиэль знал только копировать иероглифы и более ничего, как обезьяна Сунь Укун повторяла во время учения у монаха Суботи таинственные мантры, не понимая их настоящего смысла. По первости выходило все вкривь и вкось, да и тяжело было перерисовывать столь сложные письмена, не ведая их порядка, смысла и составных частей. Но даже в этом бестолковом, с обычной точки зрения, деле Рахмиэль проявил такой талант и усердие, что Чан Бижу быстро смилостивился и стал наставлять его по-настоящему.

— Пора, — сказал он Рахмиэлю, — тебе постигать подлинное искусство.

И он показал мальчишке составные элементы любого иероглифа, с которых и начинается всякое учение — все эти откидные, наклонные, восходящие, с крюком и без крюка, трижды ломаные с вертикальными, точки вправо и точки влево, и много еще чего — того, что в просторечии зовется чертами или элементами, сянь да бянь. Он рассказал основные правила написания иероглифа — сверху вниз, слева направо, сначала горизонтальные, потом вертикальные и откидные, сначала внешний контур, потом внутренний — и все такое, что знают книжники, а обычным людям без надобности. Он непреклонно указал на главное правило современной каллиграфии — всякий иероглиф должен соотноситься с остальными и рисуется так, как будто вписывается в невидимый квадрат, за пределы которого не должна выступать ни единая линия и никакая точка.

Когда Рахмиэль усвоил это все — а он усваивал быстро, быстрее даже, чем натуральные китайские дети, — Чан Бижу перешел к следующему этапу. Он показал ученику ключи, из которых состоит всякий иероглиф и будет состоять до скончания века, покуда вечность не разверзнется, словно бездонная пропасть, и не поглотит небо и землю. Рука, вершок, нога, отец, шаг, поле, верста, трава, бамбук, яшма, металл, зерно, раковина, черепица — эти ключи и еще десятки других, выпуклых и вогнутых, высоких и распластанных, тощих и надутых, расплывшихся и нажилившихся, словно зверь на охоте, и, конечно, двенадцать циклических знаков, стоявших в основе любого знания о природе и о делах, в ней происходящих, — все это Рахмиэль выучил в кратчайшие сроки и все знал теперь как свои пять пальцев, и даже гораздо лучше. И не было случая, чтобы он огорчил своего учителя-шифу небрежением, невниманием или ленью.

Чем дальше вникал Рахмиэль в хитрую науку каллиграфии, а равно в соблазнительное ее искусство, тем больше очаровывался он им. Да и как было не очароваться? Чего стоили одни только названия различных почерков, которых Чан Бижу знал не менее пятидесяти, а всего же общим счетом переваливали они за сотню, так что, вероятно, не было в Поднебесной человека, который бы знал их все, если, конечно, не считать Великого Юя, который, ныне покойник, лично передал людям небесные эти знаки, в просторечии именуемые ханьцзы — китайские иероглифы.

Итак, вот лишь некоторые из тех почерков, которыми владел Чан Бижу и которым научил он Рахмиэля: почерк подвешенных игл — сюань-чжэнь-шу; почерк облаков — юнь-шу; почерк свисающих росинок — чуй-лу-шу; почерк головастиков — кэ-доу-шу; почерк черепах — гуй-шу; почерк цветов — хуа-шу; почерк драконов — лун-шу; почерк солнц — жи-шу; почерк объеденных червями листьев — чун-ши-е-шу — и многие, многие другие.

Поистине, когда смотрел Рахмиэль на оттиски с каменных стел великих мастеров прошлого, которые разворачивал перед ним его учитель, а уж тем более, когда брался сам их воспроизводить, из-под кисти его выныривали и взмывали вверх гибкие драконы, путались в белых плывущих облаках и, поднимаясь выше и выше, достигали жарких, словно цветы, и неведомых астрономам солнц. И такой был у Рахмиэля вкус к великому и древнему искусству высечения иероглифов, что даже пожилой и все повидавший каллиграф не уставал изумляться выразительности и зрелости мальчишеской руки.

Старому Соломону, который временами заходил к Чан Бижу узнать о посмертной судьбе своих газет, Чан Бижу всякий раз говорил, что они попали в надежные руки и маленький Рахмиэль еще всех их прославит в Поднебесной — и своего учителя, и старого Соломона, и даже советские газеты, которые и думать не чаяли, что им выпадет честь нести на себе знаки величайшего из каллиграфов, которого знала земля со времен Ван Сичжи.

Да, именно такую судьбу прочил старый гунши своему ученику, маленькому Рахмиэлю — стать величайшим каллиграфом, который прославится не только в Поднебесной, но и во всех частях света — и не меньше. Однако судьба распорядилась по-своему, как это обычно ей свойственно, когда все думают, что выйдет так или эдак, а выходит в конце концов не так и не сяк, а совершенно тридцать третьим образом.

Среди книг, которые давал копировать Рахмиэлю Чан Бижу, попался и старинный свод древнего медицинского трактата «Хуанди нэйцзин». Согласно легенде, трактат это писал еще сам великий Желтый предок, он же — Желтый император, достигший бессмертия. Трактат совершенно заворожил Рахмиэля, даром что он половины слов в нем не мог разобрать, несмотря на объяснения Чан Бижу. Однако это не помешало ему понять, наконец, подлинное свое призвание. Призвание это состояло в том, чтобы стать врачом китайской медицины и спасать людей — если повезет, то всех, как будда Милэ, а нет, так хотя бы тех, с кем пересечет судьба.