Под эту лесную симфонию китайцы поднимались со своих кирпичных канов, натягивали бедную одежонку, обжигаясь и отрыгивая, ели водянистую рисовую кашу с сушеными чилимсами[8], глотали из металлических кружек кипяток — пустой, чтобы не тратить зря драгоценные чайные листы ча-е, а затем, вооружившись верными тяпками и мотыгами, стройно шагали в поля.
Изойдя потом на тяжкой полевой работе, китайцы затемно брели домой — уставали так, что даже пыли ногами поднять не могли. Коричнево-желтые тела их были выжаты досуха, ребра, как рыбьи кости, можно было считать на ощупь и даже вприглядку, но дух китайский вздымался от мыслей об урожае, о грядущих прибылях и развлечениях вар-вар, составлявших основной смысл их жизни, столь скудной на веселье.
Среди главных развлечений была, конечно, китайская ярмарка, она перебиралась через реку примерно раз в год — на праздник Омовения Будды. Заведовал ею престарелый маньчжур Хайсэ, с длинной и бледной, словно непропеченный блин, физиономией, жадными птичьими лапками и круглым, как воздушный шар, животом, который при самом легком ветре силился оторвать хозяина от земли и вознести в небеса, сияющие безоблачной синевой. За живот этот и горячий, раздражительный нрав получил он прозвище Хого — Самовар.
Впереди всех на место будущей дислокации въезжали на некрупных ослятях и мохнатых монгольских лошадках извечные соперники — даосские и буддийские монахи. Одни — с высокими, похожими на клубень бабьими прическами, с важным видом и взглядом, обещавшим если не вечную жизнь, то ничего хорошего, другие — налысо бритые, в желтых рясах-цзяша, с потупленным взором, с непременными четками в руках, на которых они высчитывали время, оставшееся до воплощения грядущего будды Милэ.
Укрепившись на месте, монахи немедленно начинали священнодействие: выносили китайские молельные знамена и святыни с доказанным волшебным действием — сертификаты о чудодейственности прилагались. За ними следовали разнообразнейшие боги и идолы, от мирных и толстых, как упомянутый уже Милэ, до хищно-бородатых басяней[9], вращающихся на облаках, поднимающих ветер и гром, испекающих в огненном тигле живота своего пилюлю бессмертия, пьющих рвотные настои с ртутью и золотом, перекидывающихся в лис и обратно, портящих невинных девиц и юношей, наводящих морок и изумление на честных ханьцев. Огромная всемилостивая Гуаньинь, прозрачно-нефритовая, впрозелень, соседствовала здесь с мелкими тибетскими чертями жарко-рыжей меди — хвостатыми, рогатыми и зубатыми, которым тоже молились добрые люди и без которых нельзя было представить ни одного приличного ламу. Черти были старые, в зубах у них копился кариес, в лысеющих хвостах — парша, но силы их, особенно вредоносной, никто отрицать не смел.
Произведя положенные моления, даосы усаживались на местах и начинали то, ради чего и затевалась вся окрошка: молились за рожденных и умерших, врачевали безнадежных больных, высчитывали благоприятные дни, выдумывали имена для младенцев, а также по линиям руки и кошельку клиента безнаказанно предсказывали прошлое, настоящее и будущее.
Буддийские монахи-хэшаны не уступали даосам в чудесах. Среди них имелись воины-усэны, способные за небольшую плату чудовищно твердым своим мужским предметом раскалывать не только придорожные булыжники, но даже особым образом закаленные кирпичи, и к тому же с разбегу пробивать лысой головой дыры в Великой китайской стене, о чем также имелись у них подтверждающие сертификаты. Монахи рубили друг друга широкими мечами-дао, но на телах у них не выступало ни капли крови, только багровые рубцы надувались — это защищал их пресловутый цигун[10] «железной рубашки», а наиболее могучих — даже и «алмазный колокол». Особенно любили они мастерство легкости и вставания голыми ногами на яйца — без всякого причем урона, раздавливания и вкладывания сюда иного смысла, кроме душеспасительного.
Но не монахи были смыслом и украшением ярмарки, вовсе нет. У Хого имелось несколько жен — молодые, гибкие женщины из провинции Юннань, танцующие танец любви, с взглядом развратным и сильным, обещающим такие радости, на которые неспособны ни крепкие, словно из дуба вырубленные женщины Шаньдуна, ни длинноволосые черные мяо[11] из провинции Цзянси, ни маленькие красавицы Гуйчжоу. Жен своих Хого сдавал на время ярмарки в аренду всем желающим в отдельной большой палатке — тенистой, прохладной и в то же время раскаленной огнем любви, который вечно царствовал тут, словно в преисподней.
Сюда приходили все — и русские, и евреи, и, конечно же, китайцы, приходили мужчины самого разного возраста, бородатые, седеющие, седые, лысые, с густыми волосами по всему телу и едва только зачинающимся пухом между худых, бледных, сотрясающихся юношеской страстью ног — и никто не покидал это место недовольным, недолюбленным, каждому находилось утешение, а кому было мало, перед тем разверзались бездны, от которых не всякий скоро приходил в себя, а иные — никогда, и так потом и бродили бледными тенями по берегу Амура много позже того, как ярмарка истаивала в необозримых, мерцающих золотыми миражами просторах старого Китая.
Год за годом ярмарка Хого приезжала на берега Черного Дракона, год за годом жены его принимали всех пылающих страстью, и с каждым годом прибавлялось у старого Хого детей самой разной масти — узкоглазых, черноволосых, носатых, русых, худых и толстых, бранящихся на всех наречиях Поднебесной, потому что брань есть основа жизни простого народа, и если изъять ее, то начнутся бунты и нестроения. Из девочек вырастали для Хого новые жены, которые заменяли в шатре располневших и состарившихся от неумолимого хода времени матерей своих. К нелегкому служению жриц любви они приступали, едва достигнув десяти лет, а кому повезет, даже раньше — среди клиентов ярмарки много было ценителей юности, неразумно и расточительно было бы позволить девочкам терять лучшие годы.
Наконец, продавалось здесь и то, из-за чего ярмарка и звалась ярмаркой: разнообразные безделушки, нужные и ненужные, а также вещи, без которых невозможно обойтись в домашнем хозяйстве, начиная от недорогих, но весьма подлинных бронзовых сосудов эпохи Чжоу, танских парных ваз, зеленых нефритовых кораблей цинской династии, сунских ширм — и кончая облачной парчой и каллиграфическими надписями кисти императоров Канси и Цянлуна.
Отдельно продавались изобретения технические и медицинские: многочисленные подзорные трубы, сквозь которые можно разглядывать святых-бессмертных небожителей, чугунные бомбы, двухструйные огнеметы, волшебные фонари-зоотропы, через которые в мир проникали духи умерших, зубные щетки из дикого вепря, и колоды карт, которые всегда выигрывают, рыболовные катушки для ловли строптивого китайского левиафана Гунь, мертвые вороны на волшебном огне, свистки и урны для борьбы с землетрясениями, пипы, гуцини, эрху и прочие музыкальные инструменты, чай и шелк, механические оркестры на веревочном приводе, многозарядные арбалеты для борьбы с чертями-гуй, огненные стрелы и копья для борьбы со всей Вселенной, маринованные грибы бессмертия линчжи, копченое доуфу, удавы в вине, оленьи хоботы, летучие мыши, толченые кости дракона, а также живые игрушки, которые прыгали и плавали без всякого завода, а только лишь от строгого соблюдения многочисленных законов физики и химии.
Вот эти вот чудеса и стали причиной тяжелых событий, без которых вполне можно было обойтись, но не вышло почему-то. Чудеса и, разумеется, любовь, потому что любовь признают даже китайцы.
Конечно, любовь на такой ярмарке могла настигнуть кого угодно — старосту деда Андрона, китайского первопроходца Тольку Ефремова, лучшего в мире охотника Евстафия, смертельно больного деда Гурия, на худой конец — даже отца Михаила вкупе с бабкой Волосатихой, но настигла она человека самого неподходящего, десятилетнего Дениса, сына Григория Петелина, который, когда выходил на охоту в лес, издали думали, что это дерево вышло поразмять корни — такой он был огромный. Но сын его Денис был вполне человеческих размеров, возможно, потому, что родился от карлицы лесной, которую Григорий потом изгнал из наших краев, чтобы не было чего стыдиться.
В тот злосчастный день Денис шатался по ярмарке и разглядывал продаваемые там небылицы, среди которых особенно бесчинствовали косматые брехливые собачонки — старый Хого звал их шихушоу, львы и тигры, хотя любому китайцу ясно было, что венец их карьеры — стать супом для лечения почек. И вот эти суповые наборы с лишайными космами на тщедушном тельце носились возле любовного шатра и привольно брехали на всех, кто, не имея денег, старался ухватить свое и подглядывал в дырки за брачующимися парами.
Давши львам и тиграм пару предупредительных пинков, Денис и сам прильнул к одной дырке — и ослеп от того, что увидел. Десятки смуглых голых тел, вытянувшихся, как черви, или, напротив, свернувшихся улитками, содрогавшиеся совместно и в розницу, не смутили его — он давно знал, что дети берутся не из капусты, и аисты в наши края тоже не залетали. Но среди людского шевелящегося болота взгляд его вдруг выловил тонкую маленькую фигурку, которая застыла на месте и смотрела прямо на него, будто знала, что он подглядывает. Рядом с фигуркой слабо валялся старый китаец Чжан— человек никуда не годный, но дававший деньги в рост, а потому проклинаемый всей деревней, особенно перед китайским Новым годом, когда наступало время отдавать долги, а значит, Чжан входил в любой дом без приглашения и мог принудить к расчету любого.
Сейчас рядом с ним, беспамятным, стояла дочка Хого, десятилетняя Сяо Юй, Рыбка. Чжан купил ее для веселых развлечений, заплатил полновесным золотом. И она того стоила, уж поверьте мне. Тело гибкое, стройное, смуглое, но не как у китаянки, а лишь покрытое золотым загаром, черные буйные волосы и среди всего этого китайского великолепия — внезапные голубые глаза, горевшие огнем недетской ненависти к окружающему миру.