а достоинства и мой разум непоколебимо и неподкупно выбирает упоительную сладость свободы...
-----------
Я ничуть не погрешу против истины, сказав, что не иначе как объявивший мне жестокую, чудовищную, беспринципную войну злой рок подтолкнул Остромыслова направить машину на дорогу мимо моего дома, и я увидел, что он взорван изнутри дикорастущей флорой, порожденной естеством Логоса Петровича, градоначальника, разрушен свалившимися на него сверху усохшими, но вполне массивными корнями, сожжен дотла ночным пожаром, разграблен добрыми соседями, стерт с лица земли буйствами людей и стихий, не всегда поддающихся определению. Итак, прошлое неистово гналось за мной по пятам, несчастья продолжали одно за другим рушиться на мою бедовую голову, и у меня нет выбора, свет не померк в моих глазах, но на всякие там перспективы легла мрачная тень, увы, я просто вынужден перечислять все свои потери. Они веером разворачивались перед моим мысленным взором, заставляя трудиться мой неповоротливый мозг и в конечном счете подменяя собой его физиологические извилины. Пальцы рук, помогая печальной арифметике, вдруг сделавшейся образом моей мысли, с хрустом загибались, падали, как бы сраженные поименованием той или иной жертвы бешеного террора, главной жертвой которого был я сам. В пламени и разрухе я потерял все свои рукописи, книги, принадлежащие перу больших мастеров слова, крышу над головой, пишущую машинку, листы превосходной бумаги, на которой печатал свои выдающиеся сочинения, и посуду, из которой ел, семейные альбомы и документы, подтверждающие мое владение жилой площадью, зубную щетку, которую впопыхах забыл прихватить с собой, когда отправлялся в деревню к родичу, и одежду, верхнюю и нижнюю, а также обувь, обветшавшую, но еще вполне пригодную для ношения. Из сказанного легко вывести умозаключение, что я потерял свое прежнее положение в обществе и примкнул к тем, о ком говорят: ни кола, ни двора. Первым сделало это умозаключение мое сердце, и я был так взволнован, потрясен и огорчен, что даже не попросил Остромыслова остановиться и проехал мимо дорогих мне развалин, не проронив ни слова. Мне хотелось скрыть мою беду от спутников, я не хотел слышать ни вздохов сожаления, ни утешительных слов. Между тем мое новое положение вообще было аховое. Я потерял и жену, ту, с которой шествовал по жизни не один год. Мне скажут, что это очень кстати, ибо теперь нет никаких препятствий к получению наследства, мне, мол, надо лишь заявить свои права наследника. Если бы так! А Дарья? Ведь только выяснится окончательно, что моя жена не вернется из мистического бреда, в который ее загнали блуждания чужих Я, высших ли, нет, не знаю, едва это станет непреложным фактом, я и оглянуться не успею, как в мою жизнь прочно войдет девчонка, вбившая себе в голову, что нашла в моем лице верного помощника и преданного друга. И разве я решусь ее оттолкнуть? Может быть, она вовсе не станет моей женой, ибо где гарантия, что ей нужно именно это? Но сам характер наших отношений (с учетом наследника моего имени) будет таков, что любой чиновник, приставленный следить за исполнением мной пунктов дядюшкиного завещания, без колебаний скажет: в твоей жизни есть женщина, а это противоречит воле завещателя.
-------------
С исчезновением Риты оборвалось мое прошлое, а благодаря неясности в вопросе о новорожденном уклонилось в неизвестность будущее. Так какие же при таком обороте дел могут быть новые мысли? новые идеи? желания? задумки? книги? Похоже, я должен благодарить судьбу по крайней мере за то, что у меня остались такие друзья, как Дарья и Остромыслов. Куда бы я шел и чем занимался, не будь их? Я содрогался, воображая, как без цели и смысла брожу по улицам, не зная, где приткнуться и как прокормить себя. Нет, пройдет время, и наверное немалое, прежде чем у меня появятся тонкие суждения и заслуживающие внимания умозаключения относительно всего случившегося со мной, веские слова, которые как нельзя лучше растолкуют мое нынешнее положение, и виды на достойное будущее. Я ведь действительно гол как сокол. И самое удивительное, меня это не убивает, не сражает наповал, даже не удручает по-настоящему. С каких же это пор я стал столь чужд мирским тревогам, заботам о хлебе насущном и о крыше над головой? столь идеалистичен? бескорыстен? чист душой? невинен сердцем? Когда и какое изменение произошло со мной? Или на самом деле мое положение не так уж безнадежно и душа тайно знает об этом, но принуждает уста молчать? А почему? С моими спутниками все, казалось бы, ясно: Остромыслов доволен разговором с "доской" из дупла, а еще больше тем, что убежал от лесных заплутаев, а Дарья полна материнским счастьем, горда собой, ей кажется, что она, разрешившись от бремени, совершила в мире некий переворот, грандиозную реформу, обеспечивающую всем и вся процветание и благоденствие. И вместе с тем они не расходятся, не разбегаются по своим домам, по своим норам, не уносятся от меня со своим сверкающим и звенящим счастьем, Остромыслов не спешит обратиться к научным занятиям, о которых столько говорил, Дарья не торопится объявить своей родне о сотворенном ею чуде. Тоже, признаться, загадка. Почему? Слишком лестно для меня было бы думать, что они, оставаясь со мной, таким образом хотят поддержать меня в годину печали, бедствий и крушения, по ним не скажешь, что они углубленно думают о моей судьбе, о моих баснословных потерях или хотя бы помнят о всяких там фактах, подчеркивающих, подтверждающих, что я именно тот, на кого ополчились и кому подпакостили злыдни. Мои спутники и, не побоюсь этого слова, мои друзья, напротив, веселы, беспечны, довольны собой и окружающим, и меня охватывает горестное ощущение, что я стар и отнюдь не блестящ, даже бесконечно стар и тускл в сравнении с ними и очень скоро они осознают скуку общения со мной, бросят меня и я останусь один на один со всеми своими бедами и унылыми переживаниями. Это ощущение поддерживается, подогревается ревностью, из низин души, как из окопов, я бросаю напряженные и острые взгляды на них, отмечаю разные нюансы, может быть, и странности их поведения, и пусть я сейчас недостаточно проницателен, я почти уверен, что чутье не обманывает меня: эти двое тянутся друг к другу. Меня вовсе не угнетает мысль, что Остромыслов-де украдет у меня Дарью или что они тотчас бросят меня, как только поймут, что им хорошо вместе. Меня вообще ничто не угнетает. Я просто не желаю им еще одного счастья поверх уже имеющегося у них, не хочу, чтобы они обрели его в любви, единении, слитности, соитии, и не хочу я этого из зловредности. Остромыслов был бы таким же недобрым, случись Дарье обратить заинтересованное внимание плоти больше на меня, чем на него, а философские споры, за которыми расплывались и забывались черты этой чудовищной правды, - они далеко позади и забыты теперь именно они.
---------------
Остромыслов объявил, что кончился бензин, а в городе, по его наблюдениям, не работает ни одна бензоколонка, да и на кой нам черт, продолжал он, переходя к удалым выкрикам, эта машина, пора ее бросить, куда еще ехать, если мы, можно сказать, уже дома. Так рассудил, залихватски присвистнув в конце, философ и повернул к нам морщинисто и солнечно смеющееся лицо. Породистого этого малого радовало, что он оказался в Верхове, когда наш город переживает бурные и трудные времена. Зная, что произошло с моим домом, я странным образом укрепился в мысли, что и мои спутники в сущности бездомны, они вдруг предстали предо мной некими призраками, обреченными скитаться там, где буду бродить, бормоча себе под нос скудные проклятия вероломной судьбе, я, высокий, гордый и самозабвенный дух свободы. Не доверяя словам - они могли выдать мою слабость, - я жестами показал, направляясь к открытому кафе на террасе, что не прочь выпить чашечку кофе; если я и показал, между прочим, готовность промочить горло не только кофе, но и стаканчиком вина, то из чистой жажды большей выразительности, из стремления убедить их и себя самого, что способен достичь многого в жанре пантомимы. Мы поднялись на второй этаж, на ту террасу, заметно выдвигавшуюся над узенькой, сонной улочкой. В кафе никого не было, и обслуживал нас унылый, понурый, согбенный, немногословный молодой человек, поддерживавший общение с нами слабыми неопределенными возгласами. Его труд производил впечатление нескончаемого и в сущности уже привычного мучения.
- А что же будет с ними? - спросила Дарья, обнимая тонкими и гибкими пальцами бокал с желтоватым вином.
Она спрашивала о Масягине и Фоме, волнуясь за их участь, а они тем временем причудливо, ветвисто изгибались на крыше брошенной нами машины. К ним было приковано внимание птиц и детей.
- Я думаю, они заколдованы, - важно вынес приговор Остромыслов.
- И мы ничем не можем им помочь?
- Об этом даже нет речи. Мы сделали для них все, что в наших силах. Доставили в город... хотя я не уверен, что для них не было бы благом остаться в лесу. За дальнейшим мы можем только наблюдать.
Я вовсе не был расположен к наблюдениям, мне хватало собственных бед. Но с ходом рассуждений нашего друга я не мог не согласиться.
- Это правильно, - сказал я. - Уверен, нет такой профессии, представитель которой мог бы оказать им реальную помощь. Им не поможет ни врач, ни знахарь, ни дворник, ни градоначальник, ни ученый, изучающий поведение вон тех любознательных птиц, ни воспитатель детей, не менее любопытных, чем птицы, и уже сбежавшихся поглазеть на доставленный нами груз. Ни царь, ни Бог, ни герой. Коротко говоря, нет в мире человека, который сумел бы в данном случае доказать, что его склонность к благим начинаниям и добрым деяниям всегда найдет себе применение. Люди, конечно, займутся ими, но, убедившись в бесплодности своих попыток оказать действенную гуманитарную помощь, придумают бедолагам такое употребление, какого мы себе сейчас и представить не в состоянии.
Дарья, прищурившись и разглядывая на свет содержимое бокала, воскликнула:
- Как жить?
- Тебе? - спросили мы с Остромысловым в один голос.
- О нет, - усмехнулась она, - мне жаловаться не пристало, со мной все в порядке. А вот наш потерпевший, пострадавший го