Люди долга и отваги. Книга первая — страница 73 из 83

— Живут люди, — неопределенно ответил Костя, — а от работы лошади дохнут.

— Бывает, — ответил Чельцов и оставил Костю. И все-таки ответ Кости мимо ушей не пропустил. Отметил себе: Нинка не деньги заставляет добывать, а работать; Костя ссылается на опыт неких людей, которые «живут», надо полагать, не переутомляясь, как лошади, работой.

Познакомился Чельцов и с Ниной, с Костиной любовью. Понравилась майору Нина. Огорчена была постоянными пьянками Кости. Судя по всему, женщина ничего не знала о происхождении Костиных денег, но что деньги были, и немалые, она утверждала. Очень хотелось Владимиру Чельцову убедить Нину, чтобы «расколоть» Костю. Но он сам учил молодых инспекторов:

— В нашей работе многое можно простить, не прощается одно — беззаконные, недозволенные методы сыска.

Привлечь Нину было не дозволено. И Владимир лишь время от времени заходил к ней, когда Костя попадал в какой-нибудь скандал. Нина охотно рассказывала о своей жизни, жаловалась на Костю, но жалела его. Однажды Нина раскрыла сумочку, вынула платок и случайно потянула яркую толстую нитку. «Та, медицинская», — мелькнула мысль.

— А что это за нитка такая оригинальная? — спросил Чельцов.

— О, хорошие нитки, прочнее шпагата. Это Костя как-то приносил.

— Для чего?

— А он их Кожаному передавал.

— Кто это Кожаный?

— Фамилии не знаю. Он кофточки, что ли, вяжет.

Ниточка из Нининой сумки потянулась далеко и привела к преступной группе, содержащей подпольный трикотажный цех.

Но в этой операции майор Чельцов уже не участвовал — то дело службы ОБХСС, а угрозыску своих забот хватает…

Все рассказанное о Владимире Ивановиче Чельцове я узнал не от него. А при встрече, когда он был героем дня, мы обсуждали предстоящий суд над четырьмя грабителями. Фабулу дела я знал, да и на процессе все будет подробно рассматриваться. Меня интересовало, как были изобличены преступники — пойманы как? Это ведь в залах суда обычно не исследуется.

— Есть такая восточная мудрость, — начал Владимир, — спеши медленно. А нам медленно нельзя — в этом вся и загвоздка. Суетиться же начинаем — теряем кое-что. Как эта банда начала? Комиссионный магазин они взяли. Днем. В обед. Постучал один в дверь, что-то знаками показывает. Женщина открыла. Он извинился, сказал, что ему терять нечего, что если кто нажмет сигнализацию, то пусть прощается с жизнью… Даже если появится милиция, он успеет. И вынул пистолет. Я понимаю — служебный долг, народное добро. А вы в положение женщины войдите. Если бы налет грубый, угрозы, трам-тарарам — нажали бы кнопку. А тут психолог этот бандит. Женщины замерли. Трое его подручных тут же вошли в кассу и взяли деньги.

Через некоторое время на квартиру врача-стоматолога пришли четверо. Постучали. Дверь открылась. Четверо вошли. Прикрыли дверь. Спросили, где деньги и золото. Женщина в обморок. Один из них подал ей стакан воды. Опять вежливо спросили, где что лежит, «а то ведь ломать все придется». Что нужно взяли и скрылись.

Снова интеллигентные приемчики. Я думаю: надо этого образованного прохвоста искать. Пораскинуть, где он еще появится. Да ждать разве можно? Думать некогда — хватать надо. А они-то думают: то комиссионка, то квартира. Шаблона нет. Действуют расчетливо. Но тут они крупную промашку дали. К нам звонок: трое неизвестных только что попытались ограбить сберкассу. Мы туда по тревоге. Перепуганные сотрудники… Опрокинутая мебель… разбросанные бланки… На столе лежала чья-то книжка, по которой платят за квартиру… Фамилия — Лапшова. Спрашиваю чья? Говорят, не знаем, но один из преступников что-то писал как раз перед обеденным перерывом. Последним он был посетителем. Сотрудница уже дверь собиралась закрыть — он ее оттолкнул, тут еще двое ворвались, выхватили оружие, а кассирша дала сигнал тревоги. Бандиты убежали, а книжка вот осталась. Книжка принадлежала родной матери одного из троицы. Мать ее признала, сказала, что сын ее отсидел недавно, работать поступил, а потом, видать, за старое принялся — уже два месяца не живет у нее, только иногда заходит. Взяли Лапшова, он признался во всех трех грабежах. Еще двоих взяли, а главаря нет, словно в воду канул. Кстати, стало ясно, почему последний раз они действовали примитивно. «Самодеятельностью» ребята занялись. Им приказали сидеть смирно, а они решили самостоятельно сработать.

Главаря своего, между прочим, только в лицо знали. Завербовал он их в пивной. Встретились, совершили грабеж, свою долю получили — и до свидания. Приметы главаря описали, однако, все одинаково. Значит, не врали.

Вот и искал его подполковник Чельцов. Ходил по улицам и смотрел. Не метод, конечно, как он сам понимал. Ходил, пока на очки не наткнулся. Уж почти темно, а он в темных очках. И по другим данным подходит…

Схватка с главарем шайки была стремительной, может быть, двух секунд не прошло. Но это был тщательно выверенный, рассчитанный до каждой мелочи бой Владимира Чельцова. Инспектор имел пистолет. Вооружен, это было известно, и человек в темных очках. Но разница в том, что инспектор не мог применить оружие на людской улице. А преступник… он пойдет на все, ибо терять ему нечего — в этом Владимир был убежден. Конечно, можно вызвать на помощь любого работника милиции. Но это значит спугнуть настороженного, натянутого, как струна, озлобленного человека.

«Нет, надо один на один», — созрела мысль. И Владимир, когда человек в темных очках поравнялся с переулком, неожиданно схватил его за руку:

— Сюда! Быстро… Иначе крышка…

Это был точно рассчитанный ход. Настороженный преступник ожидал каждую секунду задержания. И был готов сразу же пустить в ход оружие. Но он абсолютно не был готов получить сигнал тревоги от «своего». А кто, как не «свой», мог предупреждать об опасности. Ничего не сообразив, он рванулся в переулок. Только тут мелькнула мысль — вопрос: кто это? Кто узнал?

Но было поздно. Пистолет преступника уже был в руках Чельцова.

Виль ЛипатовЛУНА НАД ОБЬЮ

1

В субботу после бани кузнец Юсупов пришел к участковому уполномоченному Анискину. Пропарился кузнец на шесть рядов, но угольной гари отмыть, конечно, не смог, потому глядел на свет божий синюшными, как у негра, глазами. Руки кузнеца, привыкшие к клещам и молоту, на свободе болтались, точно привязанные, и он их прятал за спину.

— Так что будь здоров, товарищ Анискин! — поздоровался кузнец и покашлял. — Если, к примеру сказать, ветра не будет, то завтра большая жара прибежит. Сегодня калил листовую сталь, так шип мягкий — это к жаре…

— Каротель жру! — ответил Анискин. — Врачи приписали: мяса не ешь, рыбу не ешь, масло не ешь… Это рази жизнь? — вдруг рассердился участковый и рачьими глазами посмотрел на кузнеца.

Солнце не то садилось, не то еще пыталось удержаться на белесом июльском небе; никаких лучей по горизонту не бродило, так что время казалось неопределенным — то ли три часа дня, то ли шесть вечера. Анискин посмотрел на солнце, на старый осокорь возле дома, время, конечно, не определил и подумал рассерженно: «И когда это люди успевают в бани ходить!» После этого он бросил морковку на землю.

Они молчали, наблюдая за рыжим петухом. Тот боком-боком, словно не по делу, подходил к огрызку морковки. Смотрел петух в сторону, в чужую ограду, а, подошедши к морковке, замер, нагнав на глаза пленку. Хитрый был петух, бросовый, расторопный только насчет чужих куриц, и Анискин сердито свел брови, но поздно — в ту же секунду петух подскочил, изогнувшись, клюнул морковку, взлетел на выщипанных крыльях и — ни морковки, ни петуха… Анискин дернул губой и сказал:

— В суп!

— Все может быть! — подумав, согласился кузнец. — Я ведь к тебе по делу, Анискин.

— Ко мне без делу народ не ходит! Давай докладай.

На крутой излучине Оби серебряной рыбой барахтался уходящий пароход «Пролетарий», березы и сосны на берегу стояли в немости, солнца в небе по-прежнему не было — растеклось, расплавилось оно по белесому куполу. Стояла на месте — ни текла, ни струилась — река Обь, полтора километра от берега к берегу.

— Струмент и запчасти пропадают! — стеснительным шепотом сказал кузнец. — Уж не скажу за шестеренки, вчерась целу ось стебанули. Так дело пойдет, мне вскорости в кузне только картохи варить останется…

— Так! Вот так!

Повернувшись, участковый посмотрел на кузнеца насквозь и вовнутрь, приподняв одну бровь, смерил его взглядом с ног до головы, улыбнулся непонятно и, сложив руки на громадном пузе, стал покручивать пальцами. Сперва он крутил их по солнцу, потом против солнца, затем вертел без всякого смысла.

— Докладай! — недовольно сказал Анискин. — Воруют с умом или без ума?

— Тут как сказать, тут если к примеру…

— Не разговаривай, докладай!

— Кто ворует, тот человек, конечно, не глупой, ежели рассуждать. Вот тут какая история…

Запутавшись, кузнец сбросил руки с коленей, взмахнув ими, сбился, — непривычны были его руки к свободе от клещей и молота, мешали кузнецу.

— История, история, — передразнил Анискин. — Это тебе не молотом махать, а докладать… Теперь молчи и отвечай. Из чего воровано, ты машину можешь сладить? А?

— Каку машину?

— Любу!

— Никаку машину я из ворованного сладить не могу! — вдруг весело сказал Юсупов. — Фу ты, господи, да каку машину сладить можно, если берут что попадя…

Кузнец опять взмахнул руками, стал даже подниматься с места, радуясь тому, что понял Анискина, но участковый посмотрел на него строго:

— Если сел, то сиди! Руками не маши.

Слоноподобен, громоздок, как русская печь, был участковый уполномоченный Анискин, от жару красен лицом, словно перезревший помидор; думая, он сдвигал пышные брови, глаза по-рачьи таращил, и кузнец Юсупов почувствовал, как страх заползает в его грудь. Страшно было оттого, что рачьи глаза участкового мысли его прочли, точно были написаны они крупными буквами на линованной бумаге. И кузнец перестал дышать, и виновато спрятал глаза, и тихо-тихо сказал:

— А вчерась прихожу в кузню, горн еще теплый.

Как только он произнес эти слова, Анискин быстро повернулся к кузнецу и отрывисто вскрикнул:

— А?!

После этого участковый занял прежнее положение и сделался таким спокойным, точно никаких событий не происходило. Он ласкающим взглядом посмотрел на серебряную загогулину Оби, увидел, что солнце все-таки опадает на сиреневую черточку горизонта, что по реке тащится лодка-завозня, над кедрачами проступает прозрачная льдинка месяца.

— Вот что, Юсупов, — медленно сказал Анискин. — Ты теперь вали себе домой. Домой, говорю, вали, так как мне вопрос ясный…

Кузнец поднялся с лавки, затолкал руки за спину, глядя на Анискина исподлобья, стал пятиться задом к калитке. Как на нечистую силу, как на бабу-ворожею смотрел Юсупов на участкового Анискина, и казалось, вот-вот поднимет кузнец руки и осенит себя крестным знамением: «Свят, свят!»

— До свиданья, до свиданья, дорогой! — махал рукой участковый.

Когда кузнец окончательно ушел, Анискин, выпучивая глаза и отдуваясь, стал выстукивать пальцами грозный и непонятный марш. Тарабанил он громко и четко, как нанятый. Потарабанив минут пять, подмигнул сам себе и встал. В три громадных шага он приблизился к дому, остановился возле открытого окна. Послушав тишину, Анискин подергал губами, застегнул все пуговицы на рубахе и спиной прислонился к бревенчатой стене.

Минуты две он шарил ногами по раскаленной земле, наконец нашел сандалии и сам себе улыбнулся.

Гулко пришлепывая сандалиями, он двинулся к калитке.

2

Минут через сорок участковый остановился возле домика с покосившимися воротами, минуту подумав, приник глазом к щелочке меж досками. Хозяйки дома Алевтины Прокофьевой в ограде он не увидел, да и увидеть не ожидал, так как она утром на ближних покосах копнила сено. Зато во дворе находился ее сын Виталька — парень лет шестнадцати. Он сидел на тесовом крылечке и, низко склонив голову, скреб железом о железо. Над длинным носом парня мотался белый чуб, ниже оттопыривались крупные мальчишеские губы.

— Механик! — шепотом сказал Анискин.

Минуты три участковый стоял неподвижно, разглядывая двор и Витальку — хоть и одним глазом смотрел он, но приметил, что двор чисто подметен, летняя плита выбелена, лебеда и лопухи скошены, а оба сарайчика и стайка подлатаны новыми досками. Все это, конечно, произвел Виталька, так как Алевтина и молоток в руках держать не умела. Анискин хмыкнул, отстранился от щелки и почесал указательным пальцем нос.

— Холера! — сказал он.

Анискин сел на скамейку возле ворот, расставил ноги, расстегнул три пуговицы на рубахе, повернул лицо к реке, хотя она по-прежнему прохладой не дышала; стеклянной, расплавленной казалась Обь, и смурно, тяжко сделалось Анискину. Стояли перед глазами яркие заплаты тесин на старом заборе Прокофьевых, вился белесый Виталькин чубчик. Анискин снова тяжело вздохнул и так почмокал губами, словно раздавил на зубах терпкий стебелек полынь-травы.

— Язва! — выругался Анискин.

Вжикало железо об железо на дворе, сам по себе кряхтел старый дом, попискивало в горле у Анискина. «Жизнь! — думал он. — Река течет, солнце светит, комар летит. Жизнь!» Анискин косился левым глазом на ветхий прокофьевский домишко и вспоминал, что недавно — господи, совсем недавно! — хвалился дом на всю улицу белизной стройных ворот, вздыбленной крышей, широкими окнами в синих наличниках. А теперь… Проникла в грудь Анискина холодная льдинка, перевернулась с болью под сердцем и медленно-медленно, как вода в сапог, вошла в него.

Минут десять просидел Анискин на лавочке Виталькиного дома, потом тихонечко прицыкнул зубом, поднялся и неохотно, точно сам себя вел за шиворот, пошагал к воротам. Возле них опять постоял немножечко — смурной, тяжелый.

— Хозяева, а хозяева, — после молчания негромко позвал он. — Кто есть живой?

Сквозь вжиканье железа Виталька голос участкового не расслышал, и потому Анискин сам открыл маленькую калиточку, полез в нее, пыхтя и причмокивая.

— Ну, здорово, Виталька! — негромко произнес участковый.

Железо вжикать перестало, приподняв голову, Виталька, увидел участкового, и произошло такое, от чего Анискин открыл рот: Витальки на крылечке вдруг не стало. Вот сидел он и вжикал железом об железо, а вот — его нету. От такого чуда Анискин тонко присвистнул.

— Ну петух! Спортсмен! — покачав головой, сказал он. — Бегун!

Анискин сел на крылечко, положил подбородок на руки и протяжно зевнул — хорошо было на прокофьевском дворе. Занятая колхозными делами, Алевтина куриц, свиней, гусей и прочую живность вывела, бабскими бирюльками заборы не запакостила, чистоту блюдя, и от этого душе было просторно. Поэтому Анискин еще раз зевнул и подумал: «Аккуратная баба Алевтина, хоть и без мужика живет. И Виталька пацан хороший — ишь как убег!»

— Подожду! — сонно пробормотал Анискин. — Мне чего!

Виталька возвращался, видимо, босиком, так как стука ботинок не слышалось, но участковый уловил натруженное сопенье. Это парнишечка так притомился, убегая. Потом в дверях стайки показались белесый чубчик и край синей рубахи, неосторожно выставленные Виталькой, когда он выглядывал, сидит ли еще участковый или ушел.

— Знает кошка, чье мясо съела! — негромко сказал Анискин. — Знает! Бегун, спортсмен… Сопреешь в стайке-то. От тепла навоз горит и сам тепло дает…

Подбородок Анискина по-прежнему лежал на руках, потому слова он произносил невнятно, жеванно, но тон был добродушный и сонный — слышалось по голосу участкового, что сидеть на крылечке он собрался долго. В стайке громко запыхтели, что-то грохнуло, и Виталька боком выдвинулся на свет.

— Бегаешь ничего, ударно! — сказал Анискин. — Если капусту испоганил, мать тебя за это по головке не погладит.

— Я другой стороной бежал, — сорванным голосом ответил Виталька. — Картохами…

— Ну, ну! Иди сюда.

Глядя в землю и жалко поводя шеей, Виталька приближался к Анискину на манер кролика, замордованного глазищами змея-удава. Вот сделал три шага, четыре, вот поднял голову и дальше пошел так, словно двигался по тонкому тросу, висящему над землей. Вспотевший лоб у парнишки был большой, как у недельного телка, и Анискин улыбнулся.

— Спортсмен! — сказал он. — Ты рубаху-то не жуй, рубаха денег стоит… Садись рядом со мной, отдышись и нос вытри…

Отвернувшись от Витальки, участковый опять положил подбородок на руки и закрыл глаза. Сладко ему было, прохладно от тени на крылечке, но мысли приходили грустные. Он думал о том, что дерево — непрочная штука, коли за тридцать — сорок лет дома оседают в землю, а ворота скашиваются. «Кирпич, конечно, прочней, — размышлял Анискин. — Если бы на Черной речке брать глину, то кирпичом хоть завались, но председатель по молодости лет не понимает… Эх, председатель, председатель!» О кирпичах и председателе Анискин думал минут пять, потом, не поворачиваясь к Витальке, сказал:

— Тебе, Виталька, воровать нельзя: у тебя вся правда на морде написана!

Участковый еще минуту подумал, вздохнул и медленно поднял голову с рук.

— Ну, ладно! — сказал он. — Теперь ты меня туда веди, где железо и разные шестеренки.

— Ой! — вздохнул Виталька. — Куда это?

— Веди, веди!

И пошел Виталька впереди Анискина к сараю, и открыл дверь, и прошептал ватными губами:

— Сюда…

Анискин вошел в темный сарай, остановился, пригляделся, ничего не поняв и не разобрав, начал шарить рукой у себя под задом. Он нащупал чурбачок, сел на него и внезапно тонко ойкнул.

— Матушки! — пробормотал он. — Родненькие!

В сарае стояла машина, похожая одновременно на велосипед, жнейку, стрекозу и паука. Стоять-то она стояла, но это только казалось в первый момент, потом же Анискин почувствовал, что голова у него кружится, кружится, так как машина уже мерещилась висящей в воздухе, хотя она и не висела: еще через секунду все сходства пропали, и машина походила только на стрекозу, и от нее на лицо повеяло ветром, нанесло прохладой. Анискин зажмурился и отчаянно повторил:

— Матушки!

Когда же он снова открыл глаза, то машина опять стояла на земле, ударяя в глаза четырьмя загнутыми лопастями, яркими фанерными хвостами, прозрачным от ребер мотором и лихо выгнутым стеклом из плексигласа. Две автомобильные фары бросали розовый отблеск, и от этой розовости машина казалась вся алой.

— Что такое? — спросил Анискин. — Что, спрашиваю?!

— Геликоптер.

Розовые отблески по-прежнему били в лицо участковому, он стал отвертываться от них и отвернулся бы, если бы не понял, что это отражается в фарах солнце, которое, уже склонившись к закату, пробивалось розовыми лучами в щели сарая. Поняв это, Анискин от розовых бликов уклоняться не стал, потряс головой и хрипло пробасил:

— Что же это делается? Матушки!

Посмотрев на машину, Анискин закрыл глаза и сразу прикрыл пять или шесть тайных милицейских дел. Ничего не видел он и, конечно, не заметил, как Виталька подошел к нему, как вытянул дрожащую руку и положил на плечо участкового.

— Дядя Анискин! — жалобно прошептал Виталька.

— Анискин, Анискин, Анискин, — как эхо повторил участковый. — Эх, Анискин, Анискин!

Именно на участкового смотрели со странной машины фары от колхозного грузовика, плексиглас от председателевой моторки, подмигивал белой свечкой мотор от милицейского мотоцикла, а позади смеялся аккумулятор от старой колхозной трехтонки. Сразу четыре покражи глядели на Анискина ясными глазами. И он снял руку парнишенки со своего плеча, так как жгла его Виталькина рука, давила пудовой тяжестью. Сердце заходилось у участкового, когда видел он белый чубчик и светлые мальчишечьи глаза.

— Сядь, не дыши, молчи! — вяло сказал Анискин. — Сиди, как сидишь!

Горестно, как на последний осенний пароход, что уносит по Оби музыку и теплое шипенье пара, глядел Анискин на висящий в воздухе мотор. Что из того, что снял его Виталька со списанного мотоцикла? Все равно целый месяц участковый не мог сунуть носа в райотдел, а когда все-таки совал по неотложной надобности, то от стыда другим участковым в глаза не смотрел.

Три месяца рыскал Анискин по деревне в поисках аккумулятора, фар и плексигласа, но ничего не нашел, а только перессорился с добрым десятком мужиков, запятнав их напраслинными обвинениями. С ног до головы припозорился Анискин на этих загадочных делах, а вот оно… что… Стоит посередь сарая чучело не чучело, машина не машина и светит Анискину в глаза автомобильными фарами. Сидит рядом парнишенка Виталька, и уже без всякого страха лупает глазищами, стараясь понять, чего это участковый вздыхает, чего уронил голову на грудь. Эх, жизнь-копейка!

— Виталька ты, Виталька! — горестно сказал Анискин. — Чего же ты это со мной произвел, чего же ты такое над дядей Анискиным выстроил! Эх!

— Дядя Анискин, — позвал Виталька. — Дядя Анискин!

— Ну что «дядя Анискин»! Дурак твой дядя Анискин. — Участковый взглянул парнишке в лицо, поцыкал зубом и опять уронил голову на грудь. Молчал он, наверное, минуту, потом тихо-тихо сказал: — Ведь отчего я вора найти не мог? А оттого, что такую машину и во сне не придумать. Я что искал? Мотор украли — на лодку-моторку, фары свистнули — опять же на лодку-моторку. Я всех рыбаков в муку ввел с этим делом. Дружков в подозренье имел. Эх, жизнь, жизнь!

— Арестуй меня, дядя Анискин! — тонко сказал Виталька. — Вяжи меня — я во всем виноватый!

— Вяжи?

Усмехаясь, Анискин вернулся к чурбачку, удобно устроился на нем, стал глядеть на Виталькину машину. Солнце, видимо, садилось — прозрачные лучи проникали в сарай, рассыпавшись, охватывали вертолет со всех сторон; казалось, что машина тает, вздымается на колесах, делается легче воздуха, а краски набирают силу. Только теперь увиделось, что стоит машина на трех колесах — одно от детской коляски, а два… два от того же списанного милицейского мотоцикла — и что колеса стоят на земле так легко и зыбко, словно меж ними и землей просвечивает воздух. А потом Анискин увидел такое, отчего сердце екнуло: бензиновый бак от старой кинопередвижки.

— Ах, Виталька ты, Виталька!

Анискин почувствовал к себе горькую жалость и вяло подумал: «Свольнять меня надо с работы! На пенсию меня надо, сукиного кота!»

— Ты в каком классе? — тихо спросил Анискин.

— В десятый перешел.

— Английский изучаешь или немецкий?

— Английский.

Казалось, в фарах зажглась маленькая лампочка и колола лучиками Анискина в глаза, а вторая фара — подмигивала. Поэтому Анискин на месте больше сидеть не смог, поднялся и пошел по сарайчику, сам не зная зачем, сам не зная почему. Он потрогал носком сандалии землю — сухая и твердая, пощупал пальцами гвоздь, вбитый в стену, — теплый и шершавый, поднял с верстака несколько книг. Светло было в сарайчике, но участковый прищурился, когда читал заголовки: «Теория крыла», «Математический анализ», «Кибернетические системы», «Сопротивление материалов».

— Дела! — сказал Анискин.

Он перелистнул книгу с названием «Теория крыла», приблизил страницу к лицу, секунды две-три смотрел на незнакомые значки и буквы, но голова пошла кругалем, в глазах зарябило, хотелось гладить себя по затылку и чесать нос. Свободы хотелось, вольного воздуха, простору.

— Виталька ты, Виталька! — тихо повторил Анискин. — Я ведь никогда бы не поймал тебя, если бы про горн не услышал. Тут я сразу скумекал, что это дело неразумного мальчишенки. Никакой мужик не станет в кузне озоровать, ежели состоит при воровстве.

— Шестерню на вал насаживал, — колупая землю ботинком, ответил Виталька. — Без кузни нельзя…

— Виталька ты, Виталька!

Во все глаза смотрел Анискин на парнишку, — прикидывал так и эдак, но ничего особенного не видел: тоненькая шея, мальчишечий кадык, пухлые губы, светлые от честности глаза. Мальчишка как мальчишка, а вот поди же ты… «Захочет — может по-английски заговорить!» — вдруг подумал Анискин и неожиданно для себя спросил:

— Полетит?

— Должна полететь! — тихо ответил Виталька. — Считана.

Опять повернулся Анискин к машине, теперь смотрел на нее спокойными глубокими глазами. Он разглядел четыре лопасти, клеенные из разноцветного дерева, пропеллер меж фанерными хвостами, велосипедное сиденье и разноцветные маковки рычажков. И пахло тоже основательно — бензином, краской и машинным маслом.

«Полетит машина, — подумал Анискин, — возьмет себе и полетит!» Затрещит мотор, закрутятся клееные лопасти, замельтешит малюсенький пропеллер на хвосте: сядет Виталька Прокофьев на велосипедное сиденье, чего-то нажмет, чего-то подкрутит и — полетел, полетел! Машина поднимется над кедрачами, просвистит над деревней, повиснет стрекозой над Обью. Высоко-высоко повиснет машина над рекой, и Виталька Прокофьев увидит всю Обь, и старый осокорь, и разрушенную мельницу, и молодые березы над покосившимися крестами деревенского кладбища…

Так запечалился участковый уполномоченный Анискин, что застилала глаза влажная пелена. Ослеп он и, шатаясь, вернулся на чурбачок, шепча про себя: «На пенсию меня пора, на пенсию!» А что еще делать с человеком, у которого со двора крадут мотоциклетный мотор, который смотрит на шестнадцатилетнего мальца и ничего в нем не понимает?

— Эхма, жизнь, жизнь!

Вспомнил Анискин, что в прошлом году его не записали в кружок английского языка, а на политзанятиях майор говорил: «Кое-кому этот материал можно пропустить!» Понятно теперь это «кое-кому», понятно. На пенсию, на пенсию пора! Сдаст Анискин наган и удостоверение, фуражку и милицейскую шинель, вернется домой и скажет: «Вот я! Принимай, Глафира!» Белых куриц разводить — вот чем займется Анискин. Таких белых куриц, каких недавно привезли в совхоз Тельмана…

— Как белые курицы называются? — досадливо спросил он Витальку. — Те, что в Тельмане?

— Леггорн, — ответил Виталька.

«Леггорн!» Язык свертывается в трубочку, дыхания не хватает, когда произносишь такие слова, а парнишечка так и чешет: «Леггорн, леггорн!» Все они знают, эти молодые, да ранние — отпечатки пальцев берут, анализы разводят, версии разрабатывают, фотографируют, проявляют, следы линеечкой меряют, в лупы смотрят. Молодые, ученые! Найдет такой молодой да ученый человеческий волос, глянет на него сквозь стекло и: «Рост сто восемьдесят шесть, на один глаз косой, левая нога короче правой…» Конечно же, у такого мотор от мотоцикла не уведешь.

— Арифметика! — вслух сказал Анискин. — Химия!

— Лопасти собирал на синтетическом клее… — протяжно ответил Виталька.

Клей у них синтетический, системы кибернетические, матрасы поролоновые, стекла плексигласовые, по-английски кумекают. Нет, нет, куриц разводить, как в совхозе Тельмана! Каждый день — яйцо, петухи — спокойные, грязи курицы боятся, потому что…

— Как белые курицы называются? — крикнул Анискин.

— Леггорн!

Мать твою перемать! Стоит Виталька перед Анискиным, носом хлюпает, штаны держатся на одной пуговице, губы распустил, передние зубы кривые, а ведь вот… Лопасти, винты, мотор, сиденья — все как полагается. И полетит.

— Молчи! Не разговаривай! — прикрикнул Анискин.

— Я молчу, дядя Анискин!

В последний раз посмотрел участковый на машину — долго и спокойно, просто и буднично, оценивающе и критически. Теперь он увидел, что машина покрашена неровно, фанерные хвосты со щелями, под мотором — лужица масла, а на левой фаре змеевидная трещина. Потеки клея на лопастях приметил участковый, обратил внимание на то, что кособочит машина на трех колесах.

— Бензин есть? — спросил он негромко.

— Есть.

Анискин застегнул все пуговицы на рубахе, расчесал пятерней волосы, криволапо ставя ноги, пошел к дверям сарая. Потухающие солнечные лучи все еще проникали в щели, и когда участковый шел, они то вспыхивали, то гасли на его широкой спине. Возле дверей Анискин остановился, не повертываясь к Витальке, сказал:

— Полетишь в воскресенье!

Анискин открыл дверь, сопя и прицыкивая зубом, выбрался во двор, плюнул на траву и скорым шагом пошел на улицу. Он не останавливался до тех пор, пока не оказался на берегу реки. Здесь он выпрямился, заложил руки за спину, могучий, громоздкий.

— Ишь ты! — шепотом сказал он реке.

Солнце совсем ушло за горизонт, только несколько крутых лучей еще шкодничали над розовой кромкой, небо было темно-сиреневым, а над головой Анискина, клонясь к старому осокорю, висела прозрачная луна. Анискин поднял голову и смотрел на нее до тех пор, пока в глазах не замельтешили разноцветные точечки.

— Эхма! — вздохнул участковый. — Жизнь!

Мерцая миллионами лун, холодная и толстая, текла в берегах Обь; текла и текла неизвестно куда, неизвестно зачем. Поблескивал жесткими свинцовыми листочками старый осокорь, шелестел тоже неизвестно зачем, неизвестно о чем. И были у луны глаза и рот, а зачем были, почему были — неизвестно!

— Жизнь! Жизнь! — шептал Анискин. — Мать-матушка!

А кто-то знал, куда текла река, отчего у луны были глаза и рот, о чем шептался с луной старый осокорь. И кто-то знал, отчего растут березы на обском взгорке, где дыбятся редкие почерневшие кресты, среди которых будет лежать Анискин, когда последняя луна посмотрит на него последними глазами. Посмотрит и уйдет навсегда…

Борис Рогачев