Карл Фридрих Цельтер – Гёте
Веймар, вторник, 16 октября 1827
Ты так чудесно устроился в самом чреве матери-природы и я с таким удовольствием слушаю Твои речи о первичных силах, которые незримо для людских поколений действуют во всей Вселенной, что сам начинаю чувствовать нечто схожее и даже надеюсь, что глубоко Тебя понимаю, но всё же я слишком стар и плетусь слишком далеко позади, чтобы приняться за изучение природы.
Когда я совершаю одинокие прогулки по холмам и горным вершинам, по ущельям и долинам, Твои слова оборачиваются для меня мыслями, которые я хотел бы назвать своими. Но где бы я ни находился, у меня ничего не получается, и лишь мой собственный скромный талант предохраняет меня от падения.
Поскольку же мы теперь, как есть, вместе, я и подумал (а я люблю следовать за Твоими мыслями): не соблаговолишь ли Ты потвёрже обосновать моё заветное желание – познать, каким образом искусство и природа, дух и тело всегда соединены друг с другом, разделение же их равносильно смерти.
Так и на этот раз: пока я извилистой нитью пробирался по Тюрингским горам от самого Кобурга до этих мест, я с болью думал, вспоминая о Вертере, что пальцы моих мыслей не могут осязать и созерцать всё, находящееся подо мною и кругом меня, хотя это представлялось мне столь же естественным, как и то, что тело и душа составляют одно целое.
Как бы то ни было, наша с Тобой многолетняя переписка не страдает нехваткой тем. С каким усердием помогал Ты мне залатывать дыры в моих музыкальных познаниях, ведь такие, как я, могли лишь бродить вокруг да около! Да и кто другой наставил бы нас?
Всё же я не хотел бы предстать перед Тобой в слишком нищенском образе сравнительно с остальными. Назови это гордостью – я только обрадуюсь. С ранней юности я чувствовал неодолимое влечение к тем, кто знает больше и знает наилучшее, и мне хватало мужества и даже веселья обуздывать себя и переносить то, что меня в них разочаровывало, – ведь я прекрасно знал, чего хочу, хотя и не понимал того, что сам же познаю. Ты один мог терпеть меня и терпишь до сих пор, и я готов расстаться с самим собою, но только не с Тобой.
Сообщи мне, к какому часу я могу к Тебе явиться.
Перед тем я должен ещё дождаться доктора, но не знаю, во сколько он придёт.
В историческом отношении приведённое ниже письмо содержит нечто большее, чем известие о смерти, хотя речь в нём идёт о потрясшей всю Германию кончине Гегеля. Это письмо – клятва верности у его гроба, клятва, последствий которой люди, давшие её, в то время ещё не сознавали. Штраус и Мерклин, которые в этом письме предстают столь близкими друг другу, принадлежали к одному выпус ку духовной семинарии в Блаубейрене, где они и подружились, а именно к так называемому «классу гениев». Так по крайней мере называли потом этот выпуск в Тюбингенском духовном институте, куда в 1825 году Штраус и Мерклин перешли в качестве студентов теологии. Среди других имён, благодаря которым группа получила столь блистательное наименование, сегодня, впрочем, можно назвать разве что Фридриха Теодора Фишера. В прекрасной, обстоятельной биографии, которую Штраус посвятил своему адресату[103] после ранней смерти последнего, – он умер в 1848 году в возрасте 42 лет, – автор даёт очаровательное описание знаменитого института, который с течением времени подвергся «столь многочисленным архитектурным переделкам, что потерял облик не только церковной, но даже просто старинной постройки. Обращённое фасадом на юг, солнечное и лёгкое, с верхними этажами, открывающими прелестный вид на тёмно-синюю гряду швабских Альп, что высятся, создавая фон для театрально раскинувшейся на переднем плане долины реки Штайнлах, – таково это здание, поделённое, за исключением двух аудиторий и столовой, на спальные и учебные комнаты, в которых размещалось по 6–10 человек. И точно так же, как в Блаубейрене, между каждыми двумя комнатами воспитанников располагался кабинет преподавателя». Позднее Штраус покинет институт и уедет в Берлин в поисках возможности ближе познакомиться с мыслями, волновавшими в то время всю Германию, однако в 1833 году друзья снова, теперь уже в качестве преподавателей, соединятся в Духовном институте, а через два года выйдет в свет «Жизнь Иисуса», которая не только для её автора Штрауса, но также и для Мерклина легла в основу длительной борьбы, в ходе которой сформировалась теология младогегельянцев. Отправной точкой в изучении мировоззрения Гегеля для обоих стала его «Феноменология духа». «Гегель, некогда поступивший вместе с отцом Мерклина в Тюбингенский институт, долгое время не находил в своей швабской отчизне почти никакого признания. Как вдруг неожиданно в лице Мерклина-младшего и его друзей появилась кучка восторженных почитателей, вот только выводы они извлекли из его теологической системы гораздо более смелые, нежели те, к которым пришёл сам Учитель». В «Жизни Иисуса» эти выводы приводят к синтезу сверхъестественного и рационального в толковании Нового Завета, и, таким образом, по Штраусу, «как субъект тех предикатов, которыми церковь наделяет Христа, индивидуум замещается идеей, но идеей реальной, а не кантианской, умозрительной. Будучи помыслены в индивидууме, то есть Богочеловеке, качества и функции, придаваемые Христу церковным учением, входят в противоречие друг с другом, но в идее человеческого рода они обретают согласие». Таковы перспективы, заложенные в учении Гегеля. И хотя в 1831 году они ещё далеко не раскрылись, всё же они вряд ли могли способствовать традиционному морализаторству похоронных речей. И будущий автор «Жизни Иисуса» был тогда не единственным, кто почувствовал на траурной церемонии диссонанс, в котором отозвалось революционное и неожиданное представление о загробной жизни. И.Э. Эрд ман, также гегельянец, пишет об этом в примирительном тоне: «Ужас, испытанный многими от внезапной потери человека, ещё недавно казавшегося полным жизни, может служить оправданием некоторым речам, произнесённым над его могилой. Он был слишком велик, чтобы те малые, кому он служил опорой, не потеряли самообладания и твёрдости»[104].
Давид Фридрих Штраус – Христиану Мерклину
Берлин, 15 ноября 1831
Кого, любезнейший друг, мог бы я ещё известить о смерти Гегеля, как не тебя, о ком чаще всего думал, пока мог видеть и слышать его ещё живущего? Правда, из газет ты, вероятно, узнаешь о произошедшем раньше, чем дойдёт моё письмо, но и от меня ты непременно должен это услышать. Надеюсь написать тебе несколько утешительных строк из Берлина. Представь себе только, как мне привелось узнать об этом! Я не встречал Шлейермахера вплоть до нынешнего утра. Он спросил меня, разумеется, не напуган ли я холерой, но я возразил, что известия всё больше обнадёживают и что холера сходит на нет. Да, заметил он, однако она потребовала ещё одну великую жертву – профессор Гегель скончался прошлой ночью от холеры. Вообрази себе моё потрясение! Великий Шлейермахер[105] стал для меня в тот момент незначительным, словно я всё мерил величиной этой потери. Наш разговор был окончен, и я быстро удалился. Моей первой мыслью было: уезжай! что тебе делать в Берлине без Гегеля? Но, поразмыслив, я решил остаться. Раз уж я приехал сюда – больше не пущусь в долгое путешествие, и хотя Гегеля унесла смерть, он не весь умер. Я счастлив, что мне довелось видеть и слышать великого Учителя в канун его ухода. Я слушал обе его лекции: по истории философии и по философии права. Его манера излагать, если отвлечься от посторонних мелочей, производила впечатление чистого бытия для себя, не имеющего понятия о бытии других, иначе сказать, это были скорее раздумья вслух, нежели обращение к слушателям. Отсюда и приглушённый голос, и оборванные фразы, произносимые сразу по мере рождения мыслей. Вместе с тем это было размышление, на какое только способен человек в не совсем спокойной обстановке, и разворачивалось оно в самой что ни на есть конкретной форме и на таких же конкретных примерах, которые обретали более высокое значение лишь благодаря общему контексту и существующей между ними взаимосвязи. В пятницу он ещё читал обе лекции, в субботу и воскресенье их никогда не бывает, в понедельник сообщили, что Гегель из-за внезапной болезни вынужден свои лекции перенести, но в четверг намерен продолжить чтение, однако уже в тот понедельник участь его была предрешена. В предыдущий четверг я был у него с визитом. Когда я назвал ему своё имя и место рождения, он тут же заметил: а, вюртембержец! – выказав при этом искреннюю радость. Он расспросил меня обо всём, что касалось Вюртемберга, к которому он по-прежнему относится с искренней привязанностью, например, о монастырях, об отношениях между старыми и новыми вюртембержцами и так далее. О Тюбингене он слышал, что там преобладает дурное, отчасти даже враждебное отношение к его философии; вот и всегда так, добавил он с усмешкой: нет пророка в своём отечестве. О научной атмосфере в Тюбингене у него сложилось своеобразное впечатление – будто там в одну груду сваливают всё без разбора: что думает по известному поводу тот или этот, что сказал один, что – другой и что ещё может быть об этом сказано, ну и всё в таком роде. Думаю, что в наше время его замечание уже не вполне применимо к Тюбингену – здравый смысл и правильная система составляют теперь более позитивное средоточие тамошней теологии и философии. О твоём отце Гегель расспрашивал с большим участием, речь о нём зашла в связи с Маульбронном – Гегель сказал, что учился с ним вместе все годы в гимназии и университете. Он полагал, что твой отец ещё в Ноенштадте, когда же я возразил, что он теперь прелат в Хайльбронне, старый вюртембержец заметил: вот как, теперь и в Хайльбронне есть прелат? За кафедрой Гегель выглядел таким дряхлым, сутулым, так надрывно кашлял и т. п., что, войдя как-то раз в его комнату, я нашёл его помолодевшим на добрый десяток лет. Да, седые волосы, покрытые шапочкой, совсем как на портрете у Биндера