[138]. Но ведь и сам он – нагоняющий тучи, напряжённо хранящий молчание, затем внезапно рассекающий духоту трезубой молнией остроты, а после глухо рокочущий Юпитер Эпистоляриус.
Готфрид Келлер – Теодору Шторму
Цюрих, 26 февраля 1879
Сколь бы долгожданным ни было Ваше письмо, милейший друг, оно всё же весьма досадно уличило меня в нерасторопности, каковая вот уже несколько месяцев лишает меня возможности написать Вам. Я впервые едва способен переносить зиму, и оттого почти всё мое писательство сошло на нет. Нескончаемо серая, беспросветная и притом на редкость морозная и снежная, эта зима, наступившая после прошлогодних дождей, отравляет мне чуть ли не каждое утро. Лишь однажды мне вновь удалось насладиться ранними часами, когда из-за трубочиста, что приходил чистить печь, я встал в четыре утра. Тогда в восьми-двенадцати милях к югу от нас можно было разглядеть весь альпийский хребет, и залитые лунным светом горные вершины мерцали, словно сказочное видение, в прозрачном от тёплого ветра воздухе. А днём, по обыкновению, небо опять заволокло мглой и туманом.
Пусть приобретение земли и посадка деревьев принесут Вам радость. Тому, у кого жива ещё матушка, можно и деревья сажать. Однако ж Вы и впрямь проявляете чудеса прилежания, ежели сулите нам сразу три новых труда; доброму Вашему имени они не должны да и не смогут повредить, ведь Вы просто не сумеете, как некоторые дельцы, умышленно поступиться своим мастерством, а непредумышленно учинить подобное не так-то и легко.
Г. Келлер. Вид с Зузенберга на Лимматталь. Цюрих. 1842
Несколько лет тому назад и мне здесь довелось послушать выступление легкомысленного рапсода Йордана[139], причём те же самые главы. С немалым изумлением услышал я, как болезненный сынишка Брунгильды (завидный сюжет для современного романа!) говорит Зигфриду: «Ты добрее папеньки». Йордан, бесспорно, наделён дарованием, но какую же толстокожую душу нужно иметь, чтобы отбросить за ненадобностью старинную неподражаемую «Песнь о Нибелунгах» и подменить её своим новомодным уродцем! К подлинной «Песни о Нибелунгах» я с годами всё больше проникаюсь любовью и трепетом и в каждой её части всё явственнее вижу задуманное совершенство и величие. Окончив упомянутое чтение в Цюрихе, наш рапсод встал в дверях так, чтобы все покидающие зал слушатели непременно прошли мимо него. Передо мной шёл Кинкель[140], ещё один искусный чтец и «приятнейший человек», и я заметил, что они украдкой кивнули и улыбнулись друг другу, точь-в-точь как две кумушки при встрече. Поразительно, сколь низко могут обходиться друг с другом эти длинные парни и знатные прохвосты. Выездные чтения, верно, портят поэтов.
Петерсен[141] – вот истинно заботливая, благородная душа; будь на то его воля, мы бы вконец сбили издателей с толку. Во всяком случае, дарить этим господам мы и так ничего не собираемся. Коли речь зашла о деньгах, я хотел бы заодно коснуться ещё одного немаловажного дела. Уже которое письмо приходит от Вас в конверте с десятипфенниговой маркой, меж тем как пересылка почты за рубеж стоит двадцать пфеннигов. Видите ли, со мной в доме живёт сестра, сварливая старая дева, и каждый раз, опуская почтальону на верёвке с четвёртого этажа корзинку со штрафом в сорок пфеннигов, она принимается истошно вопить: «Это ж надо, опять марок не хватает!». Почтальону такая забава явно по нраву, и он уже загодя покрикивает из сада: «Госпожа Келлер, опять нет марок!». Затем эта сцена перекочёвывает в мою комнату: «Кто там такой опять?» (по части прикарманивания у Вас ведь нашлись соперницы – австрийские девицы, что просят автографы у всех поэтов из последней Рождественской антологии, если им удаётся обнаружить адреса оных классиков на страницах книги). «Больше таких писем, – голосит сестра, – ни за что принимать не стану!» – «Чёрт бы тебя побрал!» – кричу я в ответ. Она ищет очки, чтобы как следует разглядеть адрес и почтовый штемпель, но вдруг передумывает, заприметив у меня открытую горячую печь, в которой, дескать, неплохо бы подогреть вчерашний гороховый суп, да так, чтоб кабинет мой насквозь пропитался отменнейшим запахом стряпни – нет слов, как приятно, особенно когда ко мне приходят посетители. «Убирайся вон со своим супом! – снова поднимается шум. – Ставь его в свою печь!» – «Там и так уже один горшок, а больше места нет, потому что поддон кривой!» Разражается очередная словесная перепалка из-за починки поддона, суп, наконец, удаётся выдворить прочь, а тут уж и о почте до поры до времени забыто, коль скоро из-за супа нападение обернулось защитой, а победа – поражением.
Посему окажите мне милость, выявите и устраните причину этих раздоров. Только прошу Вас, не берите пример с Пауля Линдау[142], который, помнится, отправив мне множество уведомлений по некоему делу и оплатив лишь половину почтовых расходов, бесцеремонно сообщил, что ничего подобного и быть не могло, разве только секретарь его один раз допустил оплошность, а потому он-де просит меня снисходительно отнестись к этому обидному недоразумению, и т. д. Право же, этого шутника с меня довольно!
Сердечно благодарю Вас за новогодние пожелания и надеюсь, что я и впрямь ещё кое-что успею за отведённый мне остаток жизни; положение дел нынче становится зыбким, а сверстники мои один за другим теряют крепость сил или и вовсе покидают поле битвы. Вам я также желаю всего наилучшего и перво-наперво – успокоения касательно того таинственного недуга, о коем Вы мне пишете, хотя верить в его опасность нам пока не стоит.
Готфрид Келлер (1819–1890) – швейцарский прозаик. Учился в Гейдельберге, где слушал лекции Л. Фейербаха. Наиболее значительные произведения – автобиографический воспитательный роман «Зелёный Генрих» (1854–1855, полностью переписан в 1879–1880) и роман «Мартин Заландер» (1886). Келлеру Беньямин посвятил эссе.
Теодор Шторм (1817–1888) – поэт и прозаик. Изучал юриспруденцию в Киле и Берлине, работал адвокатом в Хузуме. Помимо его стихов известностью пользовалась новелла «Всадник на белом коне» (1888).
Друг Ницше Франц Овербек, профессор протестантской теологии и церковной истории в Базеле, обладал великим посредническим талантом. Для Ницше Овербек был такой же фигурой, как для Гёльдерлина – Синклер[143]. Подобные личности, в которых окружающие часто видят лишь доброхотов либо поверенных другого лица, на самом деле гораздо значимей: они репрезентируют собой более проницательных потомков. Как ни часто они берут на себя самую элементарную заботу о тех, чей статус раз и навсегда признали, всё же они никогда не преступают границ, которые как защитники должны блюсти. Ни одно послание из обширного эпистолярия Ницше и Овербека не свидетельствует об этом с большей ясностью, чем нижеприведённое. И это потому, что из всех писем, полученных Ницше от его друга, это – самое дерзкое. И не только из-за высказанного автору «Заратустры» предложения взять место гимназического учителя в Базеле[144], но и во многом по причине навязчивых увещеваний, которые затрагивают образ жизни Ницше и его глубокие душевные конфликты. То, как эти увещевания переплетаются с конкретными сведениями и точными вопросами, отражает особую виртуозность, свойственную этому тексту, который словно бы с горной высоты открывает вид на ландшафт ницшевского существования и вдобавок рисует образ автора письма, его собственный внутренний характер. Ибо этот посредник мог пребывать в своей роли лишь благодаря тому, что обладал чрезвычайно острым восприятием крайностей. Его полемические сочинения «Христианство и культура», «О христианстве нынешней нашей теологии» свидетельствуют об этом самым решительным образом. Подлинное христианство для него – это эсхатологически обоснованное отрицание мира, поэтому проникновение христианства в мир и мировую культуру есть отрицание самой сущности христианства, а теология как таковая, начиная с патристики, – воплощение религиозного сатанизма. Овербек сознавал, что этими своими сочинениями «вычёркивает себя из числа германских преподавателей теологии»[145]. Как автор, так и адресат нижеследующего письма сознательно изгнали самих себя из Германии эпохи грюндерства[146].
Франц Овербек – Фридриху Ницше
Базель, Пасхальное воскресенье 25 марта, 1883
Любезный друг,
уж лучше я признаю, что время, показавшееся Тебе столь долгим, и вправду было таким, чем буду перед Тобой оправдываться и уверять, мол, Ты обманулся. Моему последнему письму, действительно, уже несколько недель, и от этого у меня уже давно тяжело на душе, да я ещё и дал убежать первой каникулярной неделе, так и не исправив положения. О каком-либо моём досуге на каникулах нечего и говорить. Буквально с первого дня на меня навалились письма и всякого рода мелкие дела. Под их напором угасает даже почти мучительная потребность ответить Тебе, однако потребность эту вновь обостряют Твои письма, в которых так и сквозит неподдельное страдание. Могу лишь сказать, что Твои друзья тоже всерьёз озабочены тем, чтобы ты всё превозмог, те, кто привязан к тебе, – в самом обычном смысле, а те, что ценят тебя как «ходатая за жизнь», озабочены особенно. В настоящую минуту Твоё прошлое и Твоё будущее нависли над Тобой с необычайной мрачностью и действуют на Твоё здоровье весьма пагубно, что далее терпеть невозможно. Думая о прошлом, как оно представляется Твоему сознанию, Ты сосредоточен лишь на ошибках и разных напастях, но не на том, какие