из них Ты ещё мог бы преодолеть. От многих, наблюдавших за Тобой, – и речь далеко не только о Твоих друзьях – всё это по большей части тоже не укрылось. Когда я думаю о том, чего Тебе всё же удалось достичь, мне хочется напомнить Тебе прежде всего о Твоей преподавательской деятельности в Базеле – и потому, что я был её свидетелем, и потому, что это наталкивает меня на разговор о Твоём будущем. Преисполненный тогда совсем других забот, Ты вкладывал в свою должность лишь половину, а то и четверть души, но всё же кое-что вкладывал и имел-таки успех, словно трудился гораздо больше. Почему же ты склонен думать, что больше не сможешь сделать ничего хорошего, что и вообще ничего хорошего делать не остаётся? Это противоречит даже английской, вошедшей в поговорку, старинной мудрости, а уж в новой, созданной Тобою же благодаря Твоей философии, этому и подавно нет места. Разумеется, эта философия не даёт Тебе обмануться относительно препятствий, мешающих Твоей жизни и её прочному устройству, но она же не позволяет тебе их переоценивать и опускать руки. Ты спрашиваешь: зачем вообще что-то делать? Я думаю, что этот вопрос отчасти является тебе из темноты, точнее, из исключительной непроглядности Твоего будущего. Недавно Ты написал мне, что хотел бы «исчезнуть». Твоей фантазии предстаёт при этом совершенно определённая и, без сомнения, очень живая картина, наполняющая Тебя уверенностью (которая, к моей великой радости, по сию пору снова и снова пробивается в Твоих письмах), что Твоя жизнь непременно должна обрести некий образ. В Твоём друге, однако, подобная перспектива может лишь возбудить весьма нехорошие предчувствия. Он этот Твой образ не разделяет, и присутствие рядом с Тобой госпожи Вагнер нимало его не успокаивает[147]. Очевидно, она находится уже при конце своей жизни и в том состоянии, когда такой полный уход в себя и в то, что человек в противоположность всему миру называет своим, ещё может, при всём естественном человеческом эгоизме, доставлять истинную радость, – и всё это, я полагаю, в полном согласии с разумной моралью, основанной лишь на человеческой природе и ни на чём ином. Твоё «исчезновение», если оно вообще будет иметь что-то общее с исчезновением госпожи Вагнер, уж точно не принесёт Тебе никакого удовольствия. Я не вижу для Тебя никаких иных способов достичь успокоения, в котором Ты сейчас так остро нуждаешься, как только поставить перед собой более определённые цели в будущей жизни. И тут я хочу поделиться с Тобой одной мыслью касательно Тебя, которую совсем недавно обсуждал со своей женой, – нам обоим она показалась небезынтересной. Что если Тебе вновь попробовать сделаться учителем – не университетским, а, скажем, учителем немецкого в старших классах школы? Я хорошо понимаю, как трудно Тебе сейчас входить в соприкосновение со взрослым мужским обществом, так, может быть, куда легче будет вернуться к нему через молодых либо и вовсе остаться при них и содействовать людям на Твой собственный лад? К тому же учительская профессия – одна из тех (и, возможно, совсем особая), для которой ты за последние годы не только не упустил время, но лишь ещё более созрел для неё. И наконец, для осуществления такого замысла у тебя нет недостатка во внешних связях – прости мне этот ужасный, хотя вполне в духе нашего времени, оборот, я только хочу быть ясен и краток. Ибо я уверен – хотя выражаю вообще и по этому вопросу исключительно лишь своё собственное мнение, – что Ты хорошо справишься с этим делом. Этими советами я и ограничусь; если высказанная мысль хоть чем-то Тебя заинтересует, Ты сам разовьёшь её столь прекрасно, как только я могу пожелать. Сейчас меня более всего успокаивает то, что Ты находишься под врачебным присмотром и потому можно надеяться, что ничего важного и по-настоящему полезного упущено не будет. Истинный вкус зимы мы здесь почувствовали только в марте, и даже ещё третьего дня погода выдалась до крайности студёная. Хорошо бы она переменилась, чтобы Ты мог при необходимости сняться с места. Известия о Твоём «Заратустре» крайне досадны, остаётся лишь надеяться, что Ты своим нетерпением не разрушишь дела, разве что разом его закончишь, и тогда мы подумаем, где бы нам поискать совета[148]. Написанное Тобою о работе над тем стихотворением наполняет меня верой в его значимость, и именно от произведений такого рода во мне снова зарождается надежда на Твоё спасение как писателя. А то, что Твои афоризмы так плохо пошли, объясняется, думаю, несколькими причинами. Не послать ли мне напоминание или запрос Шмайцнеру[149]? На этой неделе я получу Твои деньги, в этот раз 1000 франков[150]. Сколько из них и каким образом переслать Тебе? Я думал отправить заказным[151] письмом, но это возможно только банкнотами. Сердечный привет от моей жены, всегда заботливо и дружески помнящий о Тебе,
Франц Овербек (1837–1905) – протестантский богослов; жил и преподавал в Базеле с 1870 г. Ницше получил назначение профессора классической филологии в Базельском университете годом раньше. Несколько лет оба имели квартиры в одном доме. Переписка между ними началась в 1877 г. В январе 1889 г., будучи в Турине, Ницше испытал болезненный припадок, завершившийся потерей психического здоровья. Его путаное, но по-своему глубоко осмысленное письмо заставило Овербека срочно отправиться в путь, чтобы вернуть друга в Базель.
Письмо В. Беньямину от швейцарского издательства Vita Nоva по поводу книги Deutsche Mеnschen
Контракт В. Беньямина с издательством Vita Nоva от 20 августа 1936
Приложение
Картина характеров, создаваемая этой вереницей писем, была бы поверхностной, если бы отражала только лучезарную сторону дружбы. Следующее письмо Фридриха Шлегеля, относящееся ко времени, когда отношения между ним и Шлейермахером были омрачены, подтверждает, возможно, вернее, чем всё написанное в более счастливые дни, слова Дильтея, что в этих доверительных строках Фридрих Шлегель предстаёт гораздо более благородным человеком, чем можно подумать, «судя по тому образу, который, правда во многом по его собственной вине, дошёл до нашего поколения»[152]. Письмо связано с разговором, который состоялся 19 июня 1799 года между друзьями в Потсдаме и во время которого Шлегель, как он позднее выражается, завёл речь о «закоренелом неверии» Шлейермахера, «в особенности о присущей ему нехватке чувства и любви», так часто ранившей его[153]. Поводом послужило суждение Шлейермахера об «Идеях» Шлегеля. «Не могу же я требовать, чтобы ты понимал “Идеи”, – напишет Шлегель ему позднее, – или быть недоволен тем, что ты их не понял. И для меня нет ничего более отвратительного, чем вся эта возня вокруг верного и неверного понимания. Я радуюсь от всего сердца, если кто-либо, кого я люблю или уважаю, в какой-либо мере уловит, чего я хочу, или увидит, каков я. Можешь легко представить себе, часто ли я готов ожидать подобной радости… Если мои сочинения для тебя лишь повод, чтобы сражаться с пустым призраком понимания-непонимания, то отложи их в сторону… Об этом болтовня наверняка едва ли будет плодотворной, а о других, более тонких материях и подавно. Или ты полагаешь, будто сломанные цветы можно исцелить диалектикой?»[154]. Вот более раннее письмо: горечь в нём чувствуется сильнее, и тем благороднее представляется позиция автора.
Вместе с письмом я посылаю тебе корректуру, поскольку не знаю, одобришь ли ты заглавие. А тут же и моя заметка[155], и желал бы я, чтобы она пришлась тебе по нраву так же, как мне понравилось завершение пятой речи.
Больше об этом давай же пока говорить не будем; я хоть и желал, чтобы ты раскрывался передо мной, но на этот раз ты предстал передо мной в таком неблагоприятном свете, что я не хотел бы к этому возвращаться. Да и проку в этом будет мало, поскольку я не способен вести речь столь осторожно, а если остаётся ещё возможность понимания моих слов в самом обыденном смысле, я полагаю, ты сможешь уловить всё безошибочно. Можно, конечно, как мы в прошлый вечер, говорить каждый на своём языке, не слыша друг друга. Вот только бесчувственность, с которой ты это делаешь, напоминает мне естественным образом о том, как ты вообще недостойно обошёлся с моей дружбой, а таких воспоминаний мне хотелось бы избегать. Но уж раз это произошло, то я воспользуюсь случаем, чтобы произнести тебе слова прощания, которые уже несколько месяцев были готовы сорваться с моих уст.
Было бы хорошо, если бы ты при этом что-либо почувствовал, ибо это могло бы побудить тебя хоть один-единственный раз оторваться от своей экзегезы и допустить хотя бы в качестве гипотезы, если твой рассудок это позволяет, что ты, быть может, совершенно не понимал меня. Тогда осталась бы, по крайней мере, надежда, что мы когда-нибудь в будущем научимся понимать друг друга. И если бы не луч этой надежды, у меня не достало бы духу произнести слова прощания. Отвечать не нужно.
Вслед за издательством Suhrkamp (Benjamin W. Deutsche Menschen. 1983) мы публикуем данное письмо в приложении к основному корпусу писем, так как оно хотя и было напечатано в подборке писем в газете «Франкфуртер Цайтунг» (1931), не было включено в единственное прижизненное издание «Людей Германии» (1936).
Из письма Шлегеля Шлейермахеру, написанного в период их дружбы: «Ты для меня по отношению к человечности то же, что были Гёте и Фихте в поэзии и философии».
Вальтер Беньямин в Национальной библиотеке. Париж, 1939. Фото Жизели Фройнд