Люди и нравы Древней Руси — страница 22 из 42

[162] И немудрено, что с одобрением, — советчики тоже были теперь все христиане. Настали другие времена.

О Мстиславе Владимировиче, ненадолго пережившем отца, летописец отметил — помимо того, что он был «могуч телом, красив лицом, с большими очами, храбр на ратях, милостив, любил дружину без меры, имения для нее не щадил», — что он «ни в питье, ни в пище ничего не запрещал ей».[163] Это еще не гостеприимство. Это — кормление, не обходившееся без властного регулирования князем потребления продуктов за общей дружинной трапезой из общей дружинной добычи. Для всех же последующих князей в летописных некрологах «не щадить именья» означало раздавать дружинникам «сребро и злато». Отпала исконная натурально-хозяйственная черта дружинного быта.


Киевское высшее общество XI–XII веков любило лечиться и у «врачов», и у «волхвов»; человек с медицинским опытом там не пропадал, несмотря на глухое сопротивление церкви этим конкурентам по части чудес. «Патерик Печерский» не раз с удовлетворением отмечает лечебные неудачи, постигавшие неисправимых пациентов. Вот «некто из богатых киевлян был прокаженным. И много лечился он у волхвов и у врачей, и у иноверных людей искал помощи и не получил, но лишь сильнее разболелся».[164] Или Петр, родом «сурянин» (сириец), «лечец хытр велми», состоял врачом у черниговского князя Святослава Давидовича (умер в 1106 году), а когда князь постригся в монахи, пошел было за ним в монастырь, но не вынес «вольной нищеты», в какую впал его господин, «службу в поварне и у ворот», и ушел от него, и поселился в Киеве, «врачюа многы». Петр, однако, частенько навещал Святослава по поручению «братии» его (князей Изяслава и Владимира) и старался уговорить того вернуться в мир, а попутно давал и медицинские советы; кончил же тем, что сам заболел и, «рассчитывая на свое искусство и думая избавиться от болезни, выпил лекарство и едва жизни не лишился»; спасла его молитва Святослава, которая, однако, отсрочила смерть его всего на три дня.[165]

Среди аргументов, которыми этот Петр отвращал князя от иночества, был и такой: «Вот и бояре твои, служившие тебе, думали когда-нибудь сделаться чрез тебя великими и славными; ныне же лишены твоей любви и пеняют на тебя: поставили себе дома большие, а теперь сидят в них в великом унынии». Князь точно с ума сошел («многие считают, что ты лишился ума»). Это был неслыханный случай ухода князя в монашество. А с тем вместе оборвался и жизненный путь его бояр, только-только расположившихся на житье в своих новых домах.

Еще худшая участь ждала дружину и в случае поражения в междукняжеских войнах-усобицах. Победив Игоря Ольговича, Изяслав Мстиславич вошел в Киев, торжественно встреченный киевлянами, и началась расправа: «Бояры многы изоимаша, Данила Великаго и Гюргя Прокопьича, Ивора Гюргевича, Мирославля внука, и инех изоимаша много в городе Киеве, и тако тех на искуие пустиша [отпустили за выкуп]… и розграбиша кияне с Изяславом домы дружины Игоревы и Всеволоже, и села, и скоты, взяша именья много в домех и в монастырех».[166] Это было планомерное разорение дружины врага, вплоть до изъятия монастырских вкладов; люди были пущены по миру и, должно быть, искали потом прибежища у черниговских родственников Игоря, потому что и сам он кончил плохо: был захвачен Изяславом и посажен в заключение.

Летописные рассказы о княжеских усобицах XI–XII веков молчат о предательствах, изменах или перебежках от одного князя к другому: нарушение феодальной верности не вошло еще в политический быт. Дружина терпит вместе с князем, рискует вместе с ним, выигрывает и продвигается вместе. А живет она с ним уже не «на едином хлебе», а в своих домах, владеет своими селами, куда и ездит «на свое орудие», по своим хозяйственным делам, как и сами князья. Но обычно в стольном городе бояре каждый день у князя во дворе, съезжаясь туда с раннего утра. Когда не запросто, князь (Святослав) едет в монастырь к Феодосию «с бояры». А запросто, «по обычаю», князь (Изяслав) «когда собирался ехать к блаженному, то распускал по домам всех бояр своих и отправлялся к нему с пятью или шестью отроками».[167] Как-то Феодосий пришел к князю и застал у него пир горой: «увидел множество музыкантов, играющих перед ним: одни бренчали на гуслях, другие били в органы, а иные свистели в замры, и так все играли и веселились, как это в обычае у князей». Только из уважения к блаженному в дальнейшем, при всяком появлении его у князя, было повелено музыкантам «стати и молчати».[168] Это была бесовская музыка, и монахам, у себя в келье впадающим в искушение, первым делом чудились ее звуки, гусли, сопели и т. п. — верный признак, что тут не без беса. Таков уж быт. Святят церковь, переносят мощи — князь сзывает дружину, черноризцев, горожан добрых и творит пир: едят, пьют по три дня, бывает, подряд, в добром веселии, «хвалят» Бога и «святых мучеников» и разъезжаются «весели» «восвояси».[169]

Нечего и говорить, что известное число младшей дружины, отроков, жительствует во дворе, в гриднице, всегда под боком и под руками у князя. Сюда, вероятно, на первых порах и метил Даниил Заточник. Но и «седше, думати с дружиною» входит в расписание княжого дня у Мономаха в его «Поучении». Изяслав, очевидно, блюл это расписание, «распуская» бояр при экстренных своих приватных выездах.


«Ловы» по-старому процветают в XI и в XII веках, и летописец нет-нет да и ввернет упоминание о них в свой рассказ, то с тем, то с другим оттенком. Иной раз — это умилительная идиллия, например: «Святослав [с] сватом своим с Рюриком утишивша землю Рускую и половци примиривша [замирили] в волю свою, и сдумавша, и идоста на ловы по Днепру в лодьях, на устья Тесмени, и ту ловы деявша и обловишася множеством зверей; и тако наглумистася [навеселились вдосталь] и во любви пребыста и во весельи по вся дни, и возвратишася восвояси».[170] Иной раз ловы мелькнут с намеком, что лучше бы все же без них: вот, например, «Мстислав изиде на ловы», да «разболеся и умре».[171] Но от охоты иной раз могла пойти и настоящая усобица. В 1180 году черниговский князь Святослав «ловы деял», двигаясь берегом по черниговской стороне Днепра, и встретил Ростиславича Давыда за тем же делом, только «в лодьях». Святославу только что попал в руки суздальского Всеволода сын Глеб, посланный в помощь рязанским князьям, и он охотно «метился» Всеволоду, если бы не эти киевские Ростиславичи, «пакостившие» ему в «Русской земле» (то есть на юге). И вот тут же на охоте Святослав, посоветовавшись с княгиней и с фаворитом своим Кочкарем, переехал Днепр и ударил на обоз Давыда, так что тот едва успел прыгнуть в лодью с женой своей и каким-то чудом спасся, хоть в них и пошла стрельба. Зато дружина Давыдова и обоз достались Святославу. А между тем оба, Святослав и Давыд, незадолго перед тем утвердились между собой крестным целованием. Отсюда и пошла затем усобица.[172]

Легко представить себе, что где-нибудь в далеких лесных краях (Рязанщины, например), еще малообследованных и не сплошь окняженных, ловы — это незаметный способ расширения своих владений. Набредет княжая охотничья рать на неведомое еще людское поселение и обложит его данью, устроит «становище», поставит «ловища», и, смотришь, возникнет новый погост с звериным же названием, вроде Заячин или Заячкова.[173] Про Ольгу, в разъездах проделывавшую, по преданию, подобную же операцию, летописец XI века мог писать с натуры, с быта.[174]

Ловы — это существенный элемент княжого календаря и у Мономаха. Он оставил в «Поучении» даже нечто вроде своего специального охотничьего жизнеописания, статистическую сводку своих охотничьих подвигов.


Летописные записи показывают Мономаха как идеального христианского князя. Он украшен «добрыми нравы», прослыл «в победах», при имени его «трепетаху вся страны»; но он же и «потщася Божья хранити заповеди» (любить врагов своих и добро творить ненавидящим вас), не возносился и не величался, и Бог «вдал под руце его» «вся зломыслы его» (тайных врагов) и покорял «под нозе его вся врагы», а он «добро творяше врагом своим, отпущяше я одарены» (одарял их отпуская). Сам же он был наделен от Бога особым даром, был «жалостив», то есть чувствителен, почему и Бог «вся прошенья его свершаше, и исполни лета его в доброденьстве».[175] Про дядю Мономаха Изяслава, любимца печерских иноков, сказано теплее, да не так: «незлобив нравом, ложь ненавидел, любя правду. Ибо не было в нем хитрости, но был прост умом [непосредственная прямая натура], не воздавал злом за зло». Это не политическая, а личная характеристика.[176] А Мономах — политик. Ученые находят в послании грека митрополита Киевского Никифора к Мономаху в льстивой форме даже упрек, что-де он, будучи не в состоянии видеть все сам, слушает других: «…и в открытый слух твой вонзается стрела».[177] Между тем Мономах по своим византийским связям — грекофил в русских церковных делах, и Никифору нельзя не верить.

Важнее то, что Мономах весь в эпохе феодальной раздробленности. Его автобиография, советы его «Поучения» — не уникальные, а приспособлены к среднему и типическому, пропитаны компромиссом и бытом. Его жизнь не похожа на житие. Поучая, он ни сам не лезет в герои, ни от поучаемого читателя своего не требует невозможного. Печать, скорее, добросовестной умеренности и аккуратности как гарантия политической мудрости и хладнокровия лежит на всем облике этого одинаково удачливого князя-труженика и удавшегося писателя. Мы видели уже, что он озаботился и о том, чтобы в летописании создать себе «хорошую прессу», оставить в памяти потомства о своей политической деятельности осмысленный след. Несомненно, его крупное значение в развитии, если не в создании феодальной политической идеологии. Его личная сила сказалась тут в том, что он сумел сделать эту идеологию доступной своему читателю, связать ее с жизненным опытом, запечатлеть ее в образах своего знаменитого «Поучения».