ьефе.[258] Ко второй половине XII века требование это, видимо, прочно вошло в церковную практику, и Нифонт со своим вопрошателем в своих рассуждениях исходил полностью из него. Вопрошатель сомневался: «Если будут убийцы, которые не имеют законных жен, как исполнять им епитимью?» Епитимья не мыслилась им без близкого, признанного церковью внутреннего контроля. Нифонт разрубил узел: «Не повеле [давать епитимью], зане молоди; и пакы [а когда] оженятся и состареются, то же [тогда] дай епитемью».[259] Практически жизнь выпячивала на первый план не просто одну из сторон, а именно женщину как вспомогательный контрольный инструмент в епитимийной процедуре.
Легче ответить на второй из поставленных нами вопросов — об умолчании на духу. Покаяние и исповедь, чтобы войти в быт и окрепнуть, первое время требовали исключительно деликатного подхода к покаяльнику. Даже в более простом случае с пищевым режимом его еще в XII веке священнику-практику предлагалось епископом Ильей «о брашне и питъи» «по человеку разсудити, как будет; оже крепок, а болшю заповедь дати ему… пакы ли кто будет слаб, да льжьшю [более легкую] заповедь дайте, оть [чтобы] в отчаяние не впадет…»[260] Тем более с исповедью. Епископ Илья советовал вести ее систематическую предварительную подготовку: «Покаялные дети часто призывайте к собе и вопрашивайте, како живут; друзии бо соромяжливы бывают, а другым диавол запрещает, а того ловя [стараясь], негли [чтобы] быша неисправлени умерли».[261] Первым, «соромяжливым», надо, что называется, развязать язык, привить привычку к мыслям вслух по таким вопросам жизни, о которых человек вслух говорить не привык. Вторым надо помочь избавиться от дьявольского наущения, направленного к сокрытию грехов своих. Но и после такой предварительной подготовки исповедь и покаяние — все же трудное для покаяльника дело. Поэтому, «егда приходят дети к вам на покаяние, мужи и жены [безразлично], вопрошайте самех» — ведите исповедный диалог сами, по вопросам. «Нужно бо [трудно] есть человеку, еже самому начати и молвити своя грехы, оже мужем, а женам то велми [если уж мужчинам, то тем более женщинам] тяжко». Но и вопросы надо ставить деликатно, чтобы не отпугнуть: «Достойно спрашивати с тихостью, ать онем легко поведывати». Добившись же покаяния, не отпугивать строгим наказанием: «А иже кто покается, не мозите тяжки заповеди дати».[262]
Стоило сделать еще один шаг по этому пути, и поп мог попасть в потаковники своих грешных «детей». Эту-то ситуацию и подразумевал вышеприведенный ответ Нифонта об ответственности попа, когда он, зная о грехе покаяльника не от него самого, делал вид, что вовсе не знает о том, и давал причастие, поощряя покаяльника и впредь к укрывательству. Между тем дальнейшей (для XII века) задачей в разработке техники исповедального дела стояло доведение у покаяльника самонаблюдения и самообличения до предела. В специальном «Поучении исповедающемуся» (XIII век) находим совет: «…далече будеши, то написай, да егда придеши, тогда ми [мне] я [эти записи] покажеши».[263]
«Покаялное дите» с записной книжкой в далекой отлучке — это, конечно, фигура будущего. Пока же эта фигура требовала элементарной воспитательной обработки в круге тех же церковных «таинств». Жизнь и поповская практика в XII веке выдвигали, например, такой казусный случай с причащением. Нифонта спрашивали: как быть, если «человек блюет, причащався»? «Если изблюет от объедения или пьянства, то епитимья на 40 дней; если от брезгливости — то 20 дней. Если от внезапной болезни — то меньшее [наказание]», — отвечал Нифонт. Епископ заподозрил здесь возможность даже перегиба у усердного попа и предостерег: «Если блюет на другой день после причащения, то за это не положено епитимьи, также и на третий [день]».[264] Надо было напомнить попу законы пищеварения, чтобы тот не перестарался. Должно быть, «покаялные дети» нередко завершали свой курс церковного очищения от прегрешений обильной трапезой со столь соблазнительными для истового духовного отца последствиями.
Грех в виде той самой женщины, которой отводилась описанная выше роль в церковной работе, ходил кругом да около и самого попа, ведшего эту работу. Обязательный брак, установленный греческой церковью для белого духовенства, в бытовом отношении сближал русского церковника с его «детьми». И поповский быт выдвигал, в сущности, те же вопросы, которые затем приходилось решать попу применительно к своим «детям». Истовые здесь тоже могли переусердствовать и мучиться вопросами, вытекавшими из представления даже и не о «злой» жене Заточника, а вообще о женщине как сосуде греховном, со времен еще Евы. Нифонту задано было несколько таких скользких и больных вопросов. Если, например, «случится плат женскый в порт вшити попу, достоит ли в том служити порте?». Нифонт отвечал на вопрос вопросом же: «…достоит, — ци [разве] погана есть жена?». А если в «клети» (то есть в данном случае — в жилом помещении) есть иконы и «честный крест», можно ли пользоваться ею пред лицом этой святыни как супружеской спальней («быти с женой своею»)? Епископ успокоил: «ни в грех положена своя жена».[265]
Нечего и говорить, что совершение попом церковной «службы» с ее «таинствами» выдвигало аналогичные вопросы, вытекающие из необходимости четко согласовать этот «служебный» профессиональный и домашний интимный календари, чтобы снять постоянно возникавшие на этой почве мучительные сомнения и соблазны, особенно у начинающего, да и вообще у рачительного попа. В диалогах епископа Нифонта с попами Кириком и Саввой этот предмет освещен с достаточной отчетливостью и, как всегда у Нифонта, практической гибкостью.[266]
На первых порах («Заповеди» митрополита Георгия, XI век) непременным условием поставления в попы было, чтобы поп освятил свой брак церковным венчанием, скрепил супружеские отношения посредством таинства и сделал их расторжимыми не иначе как с разрешения на то церкви. Вопрос стоял о внедрении венчального брака в быт всего общества, и поп должен был стать первой ласточкой новой эры и примером для паствы. Понятно, что венчание покрывало любой брак, лишь бы кандидат согласился венчаться. «Заповеди» специально оговорили, что венчаться можно и при наличии потомства.[267] Но это только на первых порах.
Прошло сто лет — и оказались возможны строгости. Кирик пробовал ставить Нифонту вопрос: «Если кто, будучи холостым, сотворил блуд, и от того родилось дитя — следует ли поставить диаконом?» Нифонт отшутился.[268] Кирик не унялся, от быта ведь не отшутишься: «А если девицу растлит, а женится на другой, можно ли поставить?» Вопрос разрешился бы благополучно, если бы удалось покрыть одну из «блудных» шалостей кандидата венчальным обрядом, памятуя митрополита Георгия, может быть, и «с детею». Нифонт понял, что Кирик протаскивает здесь устаревшую контрабанду, и оборвал: «Этого, сказал он, даже не спрашивай у меня, чистому надлежит быть и ему, и ей». Практически такой ответ был явно неудовлетворителен. Кирик опять не унялся и зашел с другого конца: «а оже дьяк поймет жену» (женится) и тут только «уразумеет, аже есть не девка?» — то есть поставляемый окажется добросовестным адептом епископской теории об обоюдной «чистоте», — как теперь отшутится Нифонт? «Развести, — сказал, — а попавшего впросак все-таки поставить».[269] Кирик не понял, что за словами епископа крылась мораль: сошелся с «девкой», так и помалкивай, — и представил епископу еще один казусный случай в том же роде: «А если от попа или от диакона попадья сотворит прелюбодеяние?» Нифонт ответил тем же: разведясь, «держати свой сан». Выходило всерьез: не таскайте сора из избы, не то переходите на воздержание вдового служителя церкви.[270]
Нифонт не так уж был тут одинок. «Церковный устав» Ярослава (ст. 45) допускал грехопадение для всех церковников любого пола и любой категории, но считал нужным держать подобные соблазны в тайне от мирского стада: «Аще чернець с черницею сдеют блуд, судит их святитель… или поп с нею [то есть с черницею] или попадья с чернцем или проскурница [просвирня], а тих також [то есть без огласки] судит [епископ], а во что осудит — волен».[271] Нифонт только дал этому принципу житейское углубительное толкование, посоветовав самому заинтересованному вообще побольше молчать о таких делах.
С мирянами дело должно было обстоять еще сложнее. Ни много ни мало церковь ведь бралась строить и направлять всю жизнь человека — от момента появления его на свет до самой могилы.
Глава шестаяЖизнь человека
Роды — дело нечистое. «Мати рожши [после родов], 40 дний да не входит в церковь».[272] «Жена аще родит детя, не ясти с нею».[273] В «храм» (помещение), где «мати детя родят», не следует входить три дня после совершившегося; по истечении этого срока надлежит «помыть всюде» и сотворить притом молитву, какую принято творить «над сосудом оскверныиимся» (от мыши и суслика, например), и тогда только «влазить», то есть входить.[274]
Отсюда на первых порах в XI веке напрашивался вопрос о «доилице» (кормилице): если нет кормилицы и если мать 40 дней «не чиста», можно ли младенцу «матерь свою сосать», чтобы не умер он «без кормьли»? Речь шла, очевидно, о кругах, где обычно бывала кормилица (из рабынь); в данном случае вопрошатель предвидел неудачное стечение обстоятельств или заминку. Митрополит Иоанн разрешил: «Луче бо оживити [ребенка], нежели многым воздержанием погубити».