Люди и праздники. Святцы культуры — страница 17 из 58

Самим датчанам это настолько приелось, что однажды вандалы отпилили этой самой Русалочке голову. Но ничего не изменилось. Памятник восстановили, а туристическое агентство обзавелось новым девизом: “Дания так прекрасна, что каждый может потерять тут голову”.

В Копенгаген все пришло из сказки, прежде всего – королевские замки. Такие дети строят из песка: башенки, шпили, завитушки. Тысячу лет назад датская империя включала в себя и Норвегию, и Англию. Потом пришел остроносый человек с “Дюймовочкой” и “Гадким утенком” и одним махом заменил великое прошлое уютным. Поневоле задумаешься: какие солдаты важнее – обыкновенные или оловянные?

Из всех его сказочных персонажей мне нравится больше всего гадкий утенок. В этой истории есть благородство будней, притворяющихся чудом. Благая весть Андерсена состоит в том, что если, скажем, Золушка попала в принцессы, потому что упорно трудилась, то гадкий утенок просто не мог не превратиться в прекрасного лебедя. Он им стал благодаря могучему волшебству, которое взрослые зовут естественным ходом вещей. Только обыкновенное чудо бывает настоящим.

3 апреляКо дню рождения Вашингтона Ирвинга

Ирвинг нанес Нью-Йорк на литературную карту и помог ему обзавестись своей мифологией. Сражаясь за будущее, тогда еще молодая страна страдала от дефицита прошлого. Вот им-то Ирвинг и обеспечил любимый город, написав героико-комическую хронику “История Нью-Йорка от сотворения мира до конца голландской династии”. Понимая, что Нью-Йорк во всех отношениях проигрывает своим соперникам из Старого Света, Ирвинг сделал гениальный ход – он перевернул доску. В этой комически дотошной летописи ничего не происходит. Ленивая, сытная, сонная и счастливая жизнь его обитателей бережет их от потрясений Старого Света. Он изобразил Новый Амстердам убежищем от истории. Его растительная жизнь “зиждилась на широкой голландской основе безобидной глупости”. На этом фундаменте Ирвинг и строил свой миф Нью-Йорка.

Ирвинг сумел угадать главную черту нью-йоркского характера. Этот город всегда был принципиально частным, а не столичным. У него нет державных амбиций, он чурается исторической помпезности, и слава его растет не за счет государственного величия. И в этом Нью-Йорк не так уж сильно отличается от того Нового Амстердама, что стоял, как писал Ирвинг, на самом краю лесов и болот, которые простирались в тех местах, что ныне называются Бродвей и Уолл-стрит.

Ирвинга справедливо считают первым профессиональным писателем Америки. Он создал ее прозу, сплотив экзотику с иронией, фантастику с повседневностью и красоту с трезвостью.

3 апреляКо дню рождения Марлона Брандо

Самый мифологизированный актер Америки, Брандо умел подчинять зрителя своей брутальной харизмой. Его Стэнли Ковальски из “Трамвая «Желание»” – неотразимый неандерталец, который всегда будет сниться зрителю.

Мастер сырых, непереводимых на рациональный язык эмоций, Брандо заполнял собой всякий кадр, являя залу чудо чистого существования. Это была магия доминирующего присутствия. Когда Коппола снимал пробы для “Крестного отца”, он оставил Брандо одного в комнате со спрятанными камерами. Оглядевшись, актер стал молча причесываться. Но в этом обычном жесте было столько интенсивности, что на пленке Марлон Брандо напоминал тигра, запертого в ненадежной клетке.

6 апреляКо дню рождения Александра Герцена

Герцен презирал Маркса и его “марксидов”, не знал Ленина и не дожил до победившей революции. Это его извиняет только отчасти, потому что все равно мне трудно читать про то, как он мечется по Европе, стараясь ее поджечь, где получится. Если для XIX века Герцен – Овод, то в XXI мерещится Бен Ладен.

Чаще, впрочем, Герцен напоминает Чацкого: “Случалось ли, чтоб вы смеясь? или в печали? / Ошибкою? добро о ком-нибудь сказали?” И это правильно! “Былое и думы” – прежде всего комедия, причем даже не столько нравов, сколько характеров: автор никогда не пройдет мимо смешного лица. Уже этим отец диссидентов радикально отличается от их деда – Радищева, который тоже пытался острить, но неудачно, ибо его душила “ярость человечества”. Герцен умел ненавидеть не меньше, но его злость, как рапира, она уже и тверже. Поэтому русская часть книги полна злодеев, убийственно нелепых и в принципе смешных, начиная с самого царя.

Отечественная словесность от Фонвизина и Щедрина до Шукшина и Довлатова отдыхала на чудаках и чудиках, не способных вписаться в любую категорию. Откладывая гражданское негодование, Герцен замечает каждого и не отпускает, не перечислив всех диких черт и забавных примет. “Почтенный старец этот, – пишет Герцен об одном из родственников, – постоянно был сердит или выпивши, или выпивши и сердит вместе”. И уж конечно, Герцен не обошел отраду русского автора – “дикую поэзию кутежей”. Отмечая с помощью автора Новый год шампанским, ямщик насыпал перцу в стакан, “выпил разом, болезненно вздохнул и несколько со стоном прибавил: «Славно огорчило!»”

Издеваясь над русским абсурдом, Герцен заскучал по нему, когда навсегда простился с отечеством. Нерв заграничной части книги – разочарование. Герцен ждал свободы, а нашел трусоватых обывателей. Если дома он видел резко очерченные личности, которых трудно перепутать и нельзя забыть, то за границей Герцен искал типы, в которые вмещаются целые народы. И только в итальянце он нашел родную душу. “Скорее бандит, чем солдат”, итальянец “имеет ту же наклонность к лени, как и мы; он не находит, что работа – наслаждение; он не любит ее тревогу, ее усталь и недосуг”.

9 апреляКо дню рождения Хью Хефнера

Рыцарь сексуальной революции и защитник женского равноправия, Хью Хефнер мог похвастаться зашкаливающим коэффициентом интеллекта в 152 пункта. Машина для возбуждения зависти, он был лучшей рекламой своего “Плейбоя”. Окружив себя неревнивым гаремом, Хефнер жил так, как обещал первым покупателям журнала: в сказке для подростков любого возраста.

Явившись на сцену в пресные 1950-е, “Плейбой” раскрепостил фантазию и победил американскую почту, впервые позволившую доставлять эти грезы подписчикам. Но гений Хефнера заключался не в том, что его журнал открыл секс (в этом не было ничего нового со времен амебы), а в том, что он сделал эрос респектабельным. Хефнер продавал секс в комплекте с интерьерами, нарядами и другими аксессуарами красивой жизни, включая хорошую прозу. В таком контексте “Плейбой” – целомудренное орудие соблазна. Лишенный спонтанности, непредсказуемости и безыскусности частного опыта, стриптиз становится театром, девушки – куклами, секс – целлулоидным. “Алиби искусства”, как называл этот эффект Ролан Барт, убивал эротизм. Вот почему “Плейбой” перестал будоражить Америку. Чего нельзя было сказать о несгибаемом, как Джеймс Бонд, Хью Хефнере. Только он и жил в придуманном им мире. Чтобы никогда не расставаться с ним, Хефнер заблаговременно купил себе на калифорнийском кладбище склеп по соседству с тем, где похоронена его первая модель – Мэрилин Монро.

9 апреляКо дню рождения Эрнста Неизвестного

В первую встречу он ошеломлял напором философского красноречия: два лика Хрущева, черное солнце Достоевского, “красненькие” из Политбюро, битва богов и титанов. Лавина грандиозных концепций, клубки замысловатых метафор, крики пьянящих пророчеств – все это валилось залпом без перерыва. Примерно так я представлял себе Ренессанс. Неизвестный – тоже, ибо не скрывал своих амбиций, главная из которых заключалась в том, чтобы избавить искусство от пошлого “человека в штанах”.

К счастью, сломив собеседника своей непомерной личностью, Эрнст становился доступным и обаятельным. Несмотря на то что завистники обвиняли Неизвестного в гигантомании, в юности у него был трогательный роман с цирковой лилипуткой.

Студия Неизвестного располагалась в сердце Сохо, и он радушно принимал всех, кто заходил. Воспользовавшись этим, мы однажды забрели к нему зимним вечером. Впустив нас в мастерскую, Эрнст попросил подождать, пока он выскочит за угол по неотложному делу. Выходя, Неизвестный автоматически выключил свет, и мы оказались запертыми наедине с его скульптурами в почти полной темноте. Света от уличного фонаря хватало лишь на то, чтобы каменные монстры отбрасывали кошмарные тени.

Неизвестный именовал свои работы, как пишут в песенниках, “раздумчиво”: “Ожидание”, “Терпение”, “Одиночество”. Но не знавшие этого могучие скульптуры с обломками ног и рук сгрудились вокруг нас, как персонажи “Вия”, и, находясь посреди Манхэттена, мы не могли рассчитывать на петуха, разогнавшего бы криком нечисть. Тем более, что зимой светает поздно.

Как это часто бывает, нас выручила водка. Ползком и на ощупь мы пробрались на кухню и открыли холодильник. При свете его одинокой лампочки мы нашли бутылку “Камчатки”, возле которой Эрнст и нашел нас изрядно осмелевшими.

Шли годы, но Неизвестный, крутой утес авангарда, не менялся. Он всегда мыслил и творил с размахом.

– Из студии, – однажды сказал он, не скрывая гордости, – украли скульптуру в две тонны.

11 апреляКо дню рождения Тель-Авива

Двоевластие столиц – обычное дело: Москва и Питер, Рим и Милан, Мадрид и Барселона, Токио и Киото, Вашингтон и Нью-Йорк, наконец. Но в Израиле отличия особенно разительны. Издалека Тель-Авив с его небоскребами (и в каждом – бомбоубежище) напоминает Манхэттен. Это город рвется к небу, но Иерусалим – уже там: небо на него давит и сплющивает своей безмерной – неземной – тяжестью.

Тель-Авив тянется вдоль моря, как мечта курортника. Словно Рио-де-Жанейро, город жизнерадостно приник к пляжу. Чтобы вникнуть в его природу, я прошел все 14 километров легкомысленного променада. По пути мне встретились сёрферы, дельтапланеристы, пловцы, смуглые футболисты, ласковые собаки и охотившийся на воробья кот, которого, как всех их тут, звали чудным словом “хатуль”. Кроме него, вроде бы никто не работал. Но, наверное, я не прав, ибо все дела теперь вершат без отрыва от досуга с помощью мобильного телефона, который тут встречается чаще кипы. Необычной эту расслабленную толпу делали лишь частые вкрапления солдат в форме. Все солдатки мне казались красавицами, все солдаты – в очках. Стереотипы мешали рассмотреть реальность, но она мне все равно нравилась. Я нигде не встречал такой симпатичной армии. Как камни в часах, солдаты служили опорой для того ненормального, но привычного хода вещей, который в этих краях уже семьдесят лет зовется жизнью.