11 августаКо дню рождения Ильи Хржановского
О мире, куда меня затащил его проект “Дау”, мы почти ничего не знаем, но о многом догадываемся. Посреди советской власти стоит ее герметически запертый оплот. Это Институт, где создают гарантию режима: атомную бомбу. Внутри – физики и лирики (в основном повара, дворники, буфетчицы и завхозы), их жены, друзья, враги, любовницы, а также охрана, немая – с собаками, говорящая – в отделе кадров.
Выстроив себе декорацию, Проект запустил в нее настоящих людей, каждый из которых играет лишь свою роль – себя. Остальное – конфликты, диалоги, пьянки, допросы, сцены любви и драки – спровоцировано сюжетом, хотя его и нет. Есть расплывчатые правила игры.
С этого все началось. Но этим, в чем я убедился, ничего не кончилось. Проект подмял под себя замысел и эволюционировал в неожиданных для всех направлениях. Он стал иллюзорным городом, который захватывает и сносит разительно непохожие кварталы, попутно развиваясь вглубь, чтобы зарыться в подсознание. В сущности, это – голограмма эпохи, ибо в каждой части она отразилась целиком, но мы не можем – масштаб не тот – охватить ее одним глазом, из-за чего обречены ползти вдоль замочных скважин, подглядывая за сырой жизнью в ее скучных, страшных, нудных, экстатических и нецензурных проявлениях.
Зыбкая, но убедительная действительность одновременно подлинная и вымышленная. Она соткана памятью, искажена забвением, изъедена лакунами и сочится жизненной правдой.
Всегда серый пейзаж. Такой же интерьер. Бесконечные коридоры. Закрытые двери.
Источник зла и реактор кошмара – Первый отдел. Сосредоточенная здесь сила опасна своей универсальной угрозой. Она сама не знает, что делает и зачем, ибо в этой зоне – всё понимают без слов и принимают как само собой разумеющееся. Врагами народа здесь назначают с тем же произволом, с которым к нам приходит смерть. К этому привыкли. С этим живут, любят, творят, но страх коверкает душу и тянет ее к земле, как та же смерть, в которую рядится власть. Это – исходные условия игры в прошлое.
Это – кино без сценария, в котором камера никогда не останавливается, не перевоплощение, а провокация, и она удалась, чего бы это ни стоило и тем, кто на экране, и тем, кто в зале.
13 августаКо дню рождения Альфреда Хичкока
Хичкок принес Голливуду славу, которую тот не смог оценить вовремя. Единственный “Оскар” режиссер получил в 1979 году по совокупности заслуг.
Если Новому Свету Хичкок казался слишком простым, то Старому – в самый раз. С ним повторилась история Эдгара По – обоих первыми поняли во Франции. Интеллектуальное признание королю триллеров принесла книга Франсуа Трюффо с прозелитским названием “Кино от Хичкока”. Она познакомила мир с приемами одного из самых виртуозных мастеров в истории кинематографа.
Хичкок умел укладывать в кино только невероятные сюжеты (“Головокружение”). Фабульные ходы тут заплетаются в кружева (“К северу через северо-запад”). Причина со следствием сливаются в танце (“Птицы”). В темных зеркалах мерцают двойники, правят бал ложные развязки, истина оказывается ложью, преступление – спасением, смерть – оправданием, но и ей не всегда принадлежит последнее слово (“Психо”).
Фильмы Хичкока быстрее посмотреть, чем пересказать. Но если это все же сделать, то бросится в глаза идиотизм тех справедливо забытых бульварных романов, которые он превращал в шедевры.
Пример Хичкока намекает на универсальный закон искусства: художник часто обретает дар по пути вниз, а не вверх. Опускаясь к низкому жанру, мастер поднимает его до себя, когда тянется за высоким, теряет нажитое.
“Кто стоит на цыпочках, – говорил Лао Цзы, – нетвердо держится на ногах”.
В дешевом детективе Хичкок умел найти мифостроительный материал, и в трупе он видел вызов искусству. Впрочем, о содержании своих фильмов Хичкок не говорил, идеи не обсуждал и сердился, когда это делали другие. “Спрашивать меня, о чем фильм, – повторял он, – так же нелепо, как задавать художнику вопросы о вкусе яблок, которые он рисует”.
14 августаКо Дню Риги
Что-то во мне резонирует каждый раз, когда я приезжаю в края, где вырос. Возможно – характер дождя, вероятно – рисунок лужи, наверняка – облака, заменяющие горы этой плоской земле.
Приезжая сюда, я чувствую себя, как будто уже умер. Мне встречаются все, кого я знал, любил и забыл. Родной город щедро вписал мою историю в свою. В пионеры, скажем, меня принимали в могучей Пороховой башне. Я, конечно, и не догадывался, что задолго до этого будущий идеолог нацистов Альфред Розенберг разбогател, продав голубиный помет, накопившийся в том же, тогда еще вакантном, бастионе.
Не зная, что делать с лишней историей, прежняя власть уподобляла ее вторсырью, употребляя вопреки назначению. В мое время Рижский замок опять стал дворцом, но не президента, а тех же пионеров, из которых меня рано выгнали.
И все же, когда мы жили вместе, Рига служила нам, как другим Одесса, окном в Европу. Но Рига была не та Европа: Ганза, красный кирпич, белесая Балтика. Вместо средиземноморской культуры с ее умным, вороватым взглядом эта была цивилизацией пива с оловянными глазами купцов, вроде тех, что писали Гольбейн и Дюрер.
Живя здесь, я познал не свою историю. Не выучил, а принял в себя, чтобы она накопилась в складках души, как плавание – в мышцах тела. История пользовалась самым массовым из всех искусств – архитектурой. Поэтому я всегда считал естественным кривоколенное устройство переулков, тормозящих продвижение врага и глаза. Уклончивое зодчество бюргеров ставит всякой прямой палки в колеса. Из-за этого тут лучше передвигаться либо верхом, либо спешившись. В Риге нет не истертого мною булыжника, но я так и не исчерпал ее улиц. Все они ведут к кафедральному собору со знаменитым органом. Играющего на нем не видно за трубами, но даже когда он выходит кланяться, овации (показывает жестом музыкант) принадлежат инструменту.
Старая Рига занимает квадратный километр. Столько же, сколько старый Иерусалим. И это много, ибо история навязывает свою меру сгущенному ею пространству. Оно многослойно, как монастырский палимпсест, извилисто, как шекспировская метафора, богато, как полифония Баха, и тесно, как ушная раковина.
17 августаКо дню рождения Видиадхара Найпола
Попав в восемнадцать лет в Оксфорд, Найпол жил там одной мечтой: стать писателем. День за днем и год за годом он сидел перед чистым листом, понятия не имея, чем его заполнить. Но однажды ему попалось на глаза изречение Ивлина Во “Литература – это тотально преображенный опыт”. Так предметом его первых книг стало то, от чего он бежал в Англию: пыльные улицы убогой тринидадской столицы Порт-оф-Спейн. Вышедший в 1959 году сборник рассказов “Мигель-стрит” составил двадцатисемилетнему автору имя. За следующие четыре десятилетия Найпол написал множество других, куда более знаменитых книг, но первая была их истоком, зерном и капсулой.
Центральная особенность этого цикла – гиперлокальность. Все происходит в тесных границах хорошо знакомого автору мирка, который он густо населил колоритными персонажами. Глядя на них глазами умного ребенка, он выделяет себя ровно настолько, чтобы сквозь детское простодушие просвечивало взрослое любопытство. Авторский персонаж Найпола уже понимает, чем примечательны его герои, но еще не может этого объяснить. В этой, идущей еще от Марка Твена традиции работали и Фолкнер, и Колдуэлл, и наш Искандер. Столь же близка нам и компания, населяющая Мигель-стрит. Такие косяками бродят и по русским книгам, и мы, вопреки всем их порокам, ими любуемся. Почему?
Наверное, потому, что только нелепость человеческого характера защищает от безжизненной целеустремленности. Только переливающийся через край избыток личности делает ее полноценной. Лишнее защищает обитателей Мигель-стрит от сухой рациональности, исчерпывающей человека его статусом.
Это открытие молодого Найпола позволило ему уже в зрелости смотреть на мир без преломляющих реальность доктринерских призм. Смешав собственную биографию и уникальный коктейль культур, Найпол навсегда отказался быть представителем чего бы то ни было: национальности, расы, веры. С хладнокровным бесстрашием он разоблачал удущающие претензии всякого коллективного сообщества, отстаивая право быть лишь самим собой.
20 августаКо дню рождения Василия Аксенова
Он всегда был модным. Аксенову удалось то, о чем мечтают писатели: перешагнуть границу поколений. Он покорил всех – и романтических читателей журнала “Юность”, и бородатых диссидентов, и новую Россию, где “Московская сага” (сам видел) делила книжный развал с Пелевиным и Сорокиным. При этом нельзя сказать, что Аксенов, “задрав штаны, бежал за комсомолом”, как бы тот ни назывался. Просто он всегда был молодым. Основатель русской версии “джинсовой прозы”, Аксенов сохранил ее способность освежить мир. Не перестроить, заметим, а остранить, сделать заново и юным. Борясь со “звериной серьезностью” (его любимое выражение), Аксенов поставил на карнавал и джаз. Неудивительно, что он прижился в Америке. Как его американские учителя и соратники – от Сэлинджера до Пинчона, – Аксенов исповедовал вечный нонконформизм, взламывающий окостеневшие формы романа, мира, жизни. Об этом, в сущности, все его книги, но прежде всего – “Затоваренная бочкотара”.
Писатель любит, когда хвалят его последнюю книгу, но я читал Аксенова с 4-го класса и знал его четверть века, поэтому позволю себе выбрать именно эту повесть, ибо в ней произошло невозможное. Очистив иронией штамп и превратив его в символ, Аксенов сотворил из фельетона сказку, создав положительных героев из никаких.
Когда, наконец, в России поставят памятник “шестидесятникам”, хорошо, если б им оказалась затюренная, затоваренная, зацветшая желтым цветком бочкотара, абсурдный, смешной и трогательный идеал общего дела для Хорошего Человека.