21 сентябряКо дню рождения Юза Алешковского
В нашем, да и в следующем поколении песню Алешковского “Товарищ Сталин, вы большой ученый” знали все еще тогда, когда она казалась народной и не имела автора.
Короля играет свита, и в этом случае ее роль исполняли выдающиеся авторы. Жванецкий им восхищался. Битов считал, что Алешковского надо печатать в “Литературных памятниках”. Ну а Бродский дал Алешковскому лапидарную оценку, которую можно высечь на памятнике: “Моцарт языка”.
Его “Маскировка” представляется мне одной из вершин неофициальной, прямо скажем, антисоветской литературы. В этой повести идет речь о том, что каждый советский человек выполнял отвлекающую функцию, отводя подозрения Запада от сверхсекретных военных заводов, спрятанных под обычными, но очень непростыми буднями. Замаскировавшиеся герои невидимого фронта, обманывая врага, пьют до работы, после работы, а главное – вместо работы. К концу книги у читателя закрадывается подозрение, что секретный завод – липа и его нет вовсе. Но такое развитие темы должно было дождаться Пелевина.
Больше всего мне нравится в “Маскировке” сам замысел – исходное условие существования той описываемой реальности, что так смешна и так знакома. Вот абзац, который объясняет устройство “Маскировки”: “Мы тут наверху боремся за то, чтобы наш город Старопорохов выглядел самым грязным, самым аморальным и самым лживым городом нашей страны. Маскируемся, одним словом, а под нами делают водородные бомбы, и товарищ иностранец, разумеется, ни о чем не догадывается”.
Живой Юз походил на своего авторского персонажа. Он очаровывал любого, но особенно дам. Быстро сойдясь на уважении к материальному низу, мы с ним затевали пиршества гаргантюанских масштабов. Однажды купили на ночном рыбном рынке Фултон-маркет омара размером со стол, в другой раз – приготовили шашлык из целого барана. Несмотря на культивируемый Юзом образ бывалого (что-то из Горького и Гиляровского), он иногда осекался и заводил ученую беседу, например об особенностях римской истории Тацита. Помнится, что тогда его любимой книгой был гигантский роман Музиля “Человек без свойств”.
23 сентябряКо дню рождения Кублай-хана
Двадцать первый век. На императорском троне сидит внук Чингиза Кублай-хан. Это с ним познакомился Марко Поло. О нем написал Кольридж. По картинкам его знают многие: плоское бесстрастное лицо, непроницаемые глаза, грозный, но невозмутимый человек-гора – прообраз и идеал безраздельной власти.
Кублай-хан уже не похож на своих диких прадедов: он умел говорить (но не писать) по-китайски и полюбил роскошь. Особенно – пышные постройки, хотя сам еще предпочитал спать в шатре, раскинутом в дворцовом саду. Кублай-хан окружил себя блеском и сиянием, и от придворных он требовал того же. На торжественные церемонии они являлись в халатах, сплошь расшитых золотом. Будучи кочевниками, монголы всем искусствам предпочитали текстильное как легко поддающееся перевозке. Другим соблазном юаньской эпохи стал театр. Бурное и яркое, как на Бродвее, зрелище, позже ставшее Пекинской оперой, развлекало и поучало варваров. Остальным монголы не интересовались и, проявляя терпимость, позволяли каждому молиться своим богам, включая христианского.
Образованному сословию от этого было не легче. В Китае, где идеалом красоты служил не мужественный воин, а студент с мягкой, женоподобной внешностью, образование открывало все двери. Оно вело к власти, богатству и утонченным наслаждениям духа. При монголах образование стало ненужным, знания – бесполезными, положение – шатким.
Так при Кублай-хане лучшие умы Китая впервые разминулись с политикой. Без них она оказалась ареной голых амбиций, уже напрочь лишенных нравственного содержания. С тех пор как государственное поприще, к которому традиция готовила каждого образованного китайца, стало практически недоступным, морально недопустимым, а то и преступным, духовная элита замкнулась в себе и превратилась в интеллигенцию.
Оставшиеся не у дел должны были найти себе занятие и оправдание. “Литерати”, так можно назвать эту касту, отличала беспримесная порода. Аристократы духа, они считали своим долгом сохранить и передать умение наслаждаться лишь высоким, только невыразимым и бесконечно прекрасным. В себе “литерати” хранили даже не цветы традиции, а ее пыльцу. Почти неощутимая духовная субстанция, без которой мир был бы пошлым, жизнь – грубой, искусство – развлечением.
24 сентябряКо дню рождения Фрэнсиса Скотта Фицджеральда
Не тема, не сюжет, не герои, а особое обращение со словесной материей привело Фицджеральда к прорыву в ХХ столетие. Он писал так, что все видно. На Фицджеральда разительно повлиял кинематограф. Его книги полны скульптурных деталей, которые просятся на экран, ибо они выпирают со страницы и становятся трехмерными. Это делает такую прозу незабываемой и заразной. В нее втягиваешься, как в боевик, и она не обманывает ожиданий, как хороший триллер.
Зависимость от кино ярко проявляется в зачинах романов Фицджеральда. Каждый из них, как в фильмах Хичкока, – умная экспозиция, незаметно и выразительно рисующая обстановку и представляющая читателям-зрителям главных и эпизодических персонажей. При этом сам Фицджеральд в кино ничего не добился. Возможно, проза Фицджеральда слишком хороша для кино, она уже кино.
Вот и “Великий Гэтсби” никак не дается кинематографу. Беда в том, что экранизации не передают символическую глубину романа. В сущности, это поэма о нуворише, мечтавшем втереться в мир старых денег, как и неопытная, но разбогатевшая Америка, которая ищет себе места в снобистском Старом Свете. Не зря там никто не может найти счастья, как об этом пишет автор в романе “Ночь нежна”: “После завтрака на обеих вдруг напала тоска, которая часто одолевает американцев в тихих уголках Европы. Кажется, что сама жизнь остановилась и не идет дальше”.
В этом подспудном метасюжете Фицджеральда есть и автобиографическая нота. Характерно, что сперва Фицджеральд хотел назвать свой лучший роман нелепо: “Новый Трималхион”, давая этим понять, что он тоже читал Петрония, как взрослые и умные. Но “Гэтсби” – не для них, он про молодых и для молодых, поэтому роман не стареет. Вся книга – как почки, о которых упоминает рассказчик в начале романа: “Солнце с каждым днем пригревало сильней, почки распускались прямо на глазах, как в кино при замедленной съемке”.
25 сентябряКо дню рождения Уильяма Фолкнера
Если в русской словесности нашу любовь делили Толстой и Достоевский, то в американской, которая тогда часто заменяла отечественную, соцреалистическую, шла борьба двух кумиров: Хемингуэя и Фолкнера.
Первый – мастер батального жанра – связывался с Толстым, второй тяготел к Достоевскому и почвенникам. Конечно, эти параллели слишком грубы. Хемингуэй, как и Толстой, казался нам, наивным читателям, попроще. А Фолкнер вел в глубину, был для посвященных, он трудно читался и служил (наравне с Кафкой, Джойса мы тогда не знали) проводником в западный модернизм.
Эта снобистская и смешная сейчас точка зрения была вполне универсальной.
Довлатов, который, конечно же, стилистически был куда ближе Хемингуэю (и Сэлинджеру), обожал все-таки именно Фолкнера и часто его цитировал. Бродский, полностью игнорируя Хемингуэя, ввел Фолкнера в свою плеяду лучших прозаиков вместе с Прустом, Джойсом и Платоновым.
При всем том Хемингуэй оказал гигантское влияние на русскую литературу, а Фолкнер, в сущности, никакого. Больше всего тянет сравнить его с южанином Искандером, которому я даже успел сказать об этом, чем ему польстил, но и удивил. Пожалуй, это действительно лишь внешнее сходство: у обоих была своя выдуманная страна, этим все и ограничивается.
Самым важным было то, что, в отличие от космополита Хемингуэя, Фолкнер для нас был чисто американским автором с его ни на кого не похожими героями, “полными Библии и виски”. Ни того, ни другого мы в глаза не видели.
По-настоящему я открыл Фолкнера, когда, вооруженный томиками его прозы, сам добрался до американского Юга. Путешествуя вместе с Фолкнером по жарким, влажным, бедным и непонятным южным штатам, я пытался найти корни его литературы, которая здесь казалась куда более актуальной, чем в Нью-Йорке. Пожалуй, фолкнеровские персонажи могли бы жить в том теннессийском городке, где ассортимент книжного магазина исчерпывался Библией. Или на том кладбище в Северной Каролине, где все могилы повернуты к Востоку, чтобы побыстрее встретить вернувшегося на землю Христа. Или в Джорджии, где на бампере машины наклеен плакатик: “Генерал Ли сдался, я – нет”.
26 сентябряКо дню рождения Томаса Стернза Элиота
Впоэзии Элиот играл ту же роль, что Джойс в прозе, Эйзенштейн в кино, Пикассо в живописи, Стравинский в музыке, Баланчин в балете. Его стихи – сокращенная запись мировой культуры, головоломный, зашифрованный ребус, в который вошел опыт и Запада, и Востока. Это виртуозная игра в бисер, которая требует от участника почти столько же, сколько от автора.
Сам Элиот мало походил на свои стихи, он был джентльменом до мозга костей, и портные его уважали не меньше критиков. Убежденный монархист и консерватор, Элиот начинал свою карьеру революционером. Образность его ранних стихов (“Лежит вечерняя заря на небе / Как больная под наркозом”) живо напоминает Маяковского. В наследство от прежнего мира, пишет Элиот в своем шедевре “Бесплодная земля”, нам досталась “лишь расколотых образов свалка”. Из них-то и составлено вопиюще фрагментарное сознание современного человека и эклектическая словесная ткань знаменитой поэмы.
27 сентябряК Международному дню туризма
Нефть XXI века, туризм прибыльный, как она, и популярный, как футбол. Но овладевшая всеми тяга к странствиям не гарантирует успеха. Для того чтобы отпуск стал путешествием, а турист – странником, нужно каждую поездку толковать как важную веху и счастливую встречу. Да и как может быть по-другому, если, вырываясь из привычного ритма и быта, мы меняем все, вплоть до темперамента: заядлый флегматик превращается в восторженного холерика. Подыгрывая нам, даже отпускное время рвет с самим собой, то растягивая секунды, то транжиря дни.