Люди и праздники. Святцы культуры — страница 43 из 58

Зная об этих волшебных превращениях, я с детства мечтал путешествовать и, выбравшись за границу, не видел смысла в том, чтобы останавливаться. За десятилетия путешествий я выработал подробный ритуал странствий. Следуя ему, я либо готовлюсь к поездке, либо нахожусь в ней, либо пишу о ней, вернувшись. И это значит, что рядом с одомашненной реальностью меня караулит альтернативная – дикая и заманчивая.

Задолго до путешествия я перевожу жизнь на другие рельсы и вешаю на стену карту очередной избранницы. Месяцами я читаю ее книги, смотрю ее фильмы, слушаю ее песни, зубрю ее королей и готовлю ее блюда. Но чем усерднее я сливаюсь с новым адресом, тем проще меня отличить от местных, которые уже забыли всё, что я узнал. О выученном мне остается беседовать с экскурсоводами, которые меня недолюбливают, подозревая, что я приехал их проверять.

Но что меня, собственно, гонит из дома? Надежда вернуться не таким, каким уехал. Удавшееся путешествие напоминает классическую драму. В прологе герой думает, что все знает. К третьему акту он обнаруживает не то, что искал, а к пятому возвращается умнее, чем был в начале пути.

28 сентябряКо дню рождения Конфуция

Согласно изобразительному канону, он, как Сократ, был уродлив. Лицо, словно горы, с огромным для китайцев носом, не по-азиатски широкими глазами и редкой бородой. Обладатель грубой и незабываемой внешности, Конфуций оставил самое мягкое учение в философии Китая.

Мудрость Конфуция – не в системе запретов и наставлений, а в гибкой реакции на ситуацию и личность. Его слово соответствует человеку. Оно не давит, а указует. Зная об ограниченности речи, он и не пытается сказать самое главное. Духовный урок – в примере, в терпимости, в доброжелательности. Совет учителя лишь помогает вслушаться в себя, приблизиться к себе. Мир подвержен постоянным изменениям, и человеку надлежит быть свободным от тяжелой узды неменяющегося закона.

Антитеза закону – ритуал. Участие в нем исключает насилие. Это – добровольная ноша. Она не тяготит, а радует. Прообраз связанного не законом, а ритуалом мира – семья. Высшее выражение ритуала – порядок. Так мы переводим бесконечно богатое смыслами слово, обозначаемое китайским иероглифом “ли”. В отличие от аристотелевской традиции, требующей искать порядка в наших ментальных конструкциях, “ли” связан с внутренней структурой самих вещей. Он не привносится извне – ни божественной волей, ни человеческим произволом. “Ли” изначально присутствует в мире. Наша задача – дать ему самораскрыться, не мешать порядку проявить себя сквозь нас.

Упорядоченная жизнь естественна. Она не требует государственного насилия. Порядок вообще ничего не требует, он только дает, дает жизни сложиться так, как ей свойственно, позволяя каждому занять свое место, предназначенное ему его собственным естеством.

Только методом проб и ошибок, говорит Конфуций, мы учимся не отклоняться в сторону от среднего пути: “Всякий может достичь излишка, ибо мимо стрелять легко”.

29 сентябряКо дню рождения Петра Вайля

Впервые он появился у нас дома за столом на завтраке, который, вопреки названию, мог включать обед, ужин и участкового. Петя выделялся всем и сразу. Полный и румяный, Вайль походил на ангела, но падшего. Не скрывая пороков, он пил больше всех, не переставая быть интересным – ни сверстникам, ни взрослым, ни, конечно, мне.

Петино предложение сочинять вместе застало меня врасплох и привело в восторг. Писать вдвоем было не так страшно. Соавторство, как просодия, снабжало формой и уменьшало ответственность до того приемлемого уровня, когда текст становился, в сущности, анонимным: его автором был не он, не я, а мы.

В поисках своей темы мы шлялись по Риге, выпивая по выходным и будням. Этика нашего пьянства категорически осуждала одиночество с бутылкой, считая его патологической крайностью. Наши пьянки носили бескомпромиссно творческий характер, и других я всю жизнь не признавал. Идя за Буддой, мы следовали “срединным путем”, стремясь держать струну натянутой. Разливая в меру, мы не давали ей ослабнуть, чтобы не переставала звучать музыка беседы, но умели и задержаться со следующим стаканом, чтобы струна не порвалась. Умело балансируя на пике, мы умудрялись не выпадать из фазы, и нам не хватало бесконечного в северных широтах летнего дня.

О чем мы пили? Обо всем, что позволяло накинуть на себя сеть утонченных аналогий и забавных параллелей.

– Прекрасное нуждается не только в гениальном творце, – говорил один из нас, ибо мы тогда не спорили, – но и в талантливом компиляторе.

– Иное дело, – подхватывал другой, ибо наша беседа подразумевала не состязание, а бескорыстное уточнение определений, – что создавать одни произведения из других – значит преумножать сущности без необходимости. Нам нужен все тот же “срединный путь”, пролегающий между выцветшим вымыслом и так и не зацветшей ученостью.

– Мир, – соглашались мы с нарастающим от портвейна восторгом, – нельзя придумать, мир нельзя описать, но его можно сгустить и расцветить, как осенний свет в витраже.

29 сентябряКо Всемирному Дню сердца

Когда несколько лет назад мне назначили кардиологическую операцию, я сделал, что мог: позвонил опытному и в больничных делах Парамонову.

– Какую книгу, – спросил я, – взять в больницу?

– Никакую.

– А Довлатов возил с собой Достоевского. Его еще врач спросил, не Библия ли, а он ответил, что не хуже: “Идиот”.

– Врал твой Довлатов.

Но сам я Борису не поверил и зарядил айпад викторианской прозой, айпод – духоподъемными прелюдиями Баха и – на всякий случай – “Реквиемом” Моцарта. Вооруженный до зубов Стивом Джобсом, я перестал бояться ближайшего будущего и сдался врачам.

В операционной было как в рубке военного корабля, где я, впрочем, тоже раньше не был. Отрядом командовал старый еврей со славянской фамилией и сильным акцентом.

– Не с Украины ли? – подозревая своего, спросил я хирурга.

– Конечно, – согласился он, – наша семья еще до революции бежала от погромов из Киева в Аргентину. Отсюда – испанский акцент.

Когда меня обступили помощники, анестезиолог спросил, знаю ли я, что они делают.

– Татуировки?

– Шутник, – успокоил себя доктор и пустил наркоз в вену.

Когда день спустя я пришел в себя в темном подвале, то сперва подумал, что оказался в застенках.

– Донбасс? Гестапо? Инквизиция? – вспыхивали перемежающиеся болью догадки, – я им все скажу, вернее – уже сказал.

Твердо я понимал одно: в американской больнице пытать не станут.

– Это – от молодости, – объяснил фельдшер, – старикам уже все равно, а вы мужчина еще хоть куда, вот тело и сопротивляется насилию.

– Как его не понять?! – прохрипел я.

– И поза пациента, – добавил словоохотливый собеседник, – важна. Со стороны операция на открытом сердце напоминает процедуру распятия.

– I feel His pain.

– Как все мы на пути к исправлению, – похвалил он меня и перекрестился.

На второй день я смог сидеть и говорить по телефону.

– Как ты выглядишь? – спросила жена, видимо, боясь не узнать.

Трубку перехватил врач, чтобы приготовить жену к худшему.

– Последствием операции бывает повышенная раздражительность, сарказм, ехидство, вам может показаться, что мужа подменили.

– Ну, уж это вряд ли, – вздохнула жена.

30 сентябряКо дню рождения Трумена Капоте

Голливуд полюбил Капоте. Около двадцати картин сняты на его сюжеты. И понятно почему. Он писал отчетливо, ясно и так, что щемит сердце. Думаю, поэтому, впервые прочитав его ранние книги в СССР, мы сразу приняли Капоте за своего. Для отечественных читателей он попал на ту заветную полку, где стояли “Над пропастью во ржи” Сэлинджера и “Убить пересмешника” Харпер Ли.

Характерно, что его лучшие опусы, как и вышеупомянутые книги, написаны от лица детей, подростков. Эта общая черта исповедальной американской прозы.

Хемингуэй сказал, что собственно американскую литературу начал Марк Твен. Это значит, что своим голосом Америка заговорила в “Приключениях Гекльберри Финна”, и голос этот принадлежал беспризорному мальчишке. Молодая страна перестала подражать опытному и ученому континенту, прекратила стесняться своей взъерошенной юности и стала сама собой. Эту традицию подхватили любимые писатели, включая самого ранимого – Трумена Капоте.

В первом романе, принесшем ему славу, “Другие голоса, другие комнаты” Капоте дает портрет героя, в котором нельзя не узнать автора: “Редклиф поглядел на мальчика поверх стакана, и мальчик ему не очень понравился. Уж больно он был хорошенький, хрупкий и белокожий… Усталое, умоляющее выражение застыло на его худом лице, и плечи сутулились не по-детски”.

В сущности, таким Капоте и остался: обиженным ребенком, который не мог найти себе надежного места в жизни. Тем удивительней, что обуреваемый комплексами, напуганный жизнью автор сумел написать чуть ли не самую честную и страшную книгу своего поколения – “Обыкновенное убийство”.

30 сентябряК Международному Дню переводчика

Если мы хотим понять другой язык, народ, его идеал и культуру, то должны прочесть чужих поэтов, ибо поэзия – от Гомера до “Битлз” – спецхран сгущенной словесной материи. Рифма, ритм и грамматика меняют онтологический статус речи. То, что в прозе – факт, в стихах – истина, тающая в переводе.

– Но поэзия, – отрезал Фрост, – все, что утрачено в переводе.

Отсюда следует, что, лишь пытаясь перевести стихотворение, мы понимаем, что, собственно, делает его непереводимым. Я задумался об этом благодаря Пушкину, которому за границей приходится тяжелее всех русских гениев. Когда я услышал “Онегина” на английском, мне показалось, что декламатор перепутал тексты. Пушкинские стихи звучали, как пушкинские же письма: легкая, элегантная, остроумная проза. И это значит, что самый усердный перевод не способен (в чем всех убедил Набоков) передать на чужом языке ту недоступную толкованию простоту, за которую Пушкина боготворят русские. Для нас Пушкин упразднял границу, выделявшую Россию, но чужеземцу он (по обидному выражению, встречающемуся у того же Набокова) казался “русским шампанским”. Из-за этого тайна Пушкина по-прежнему остается достоянием избранных иностранцев. В Нью-Йорке, скажем, его знают в Гарлеме.