Люди и праздники. Святцы культуры — страница 44 из 58

Этот казус объясняет проблему, но не отменяет ее: переводчик нужен всем. Ведь и Христа мир знает только в переводе. Сам я по гроб обязан Пастернаку за Верлена и Рильке, Эренбургу – за Вийона, Вере Марковой – за хайку, которые в моей беспутной юности шли даже под бобруйский портвейн. И всем остальным переводчикам – за старых китайцев, древних греков и вечных римлян. С американскими стихами сложнее. Научившись сравнивать, я обнаружил, что перевод автоматически повышает их градус. На выходе получается больше, чем на входе, – громче, выше и дальше от оригинала. Честный подстрочник – тоже не выход, он таким не бывает. Синонимы встречаются лишь в словаре; в жизни, тем более – в стихах, слова значат то, что им нужно здесь и сейчас.

Октябрь

1 октябряК Международному Дню пожилых

Раньше ты походил на Троцкого, – сказал мне товарищ, – теперь на Ленина.

Но я давно перерос обоих, так и не познакомившись со старостью. Возможно, потому, что с детства принимал ее за утопию: гармония мудрости с покоем и волей.

– Спокойно делаешь, что хочешь, и считаешь это умным, – переводил я сам себя, пока не вспомнил, что и прежде не делал ничего другого, во всяком случае с тех пор, как меня выгнали из грузчиков.

Старость не принесла ничего полезного. Она не избавила от сомнений, не назначила арбитром, не приблизила к итогу. Да и догадываюсь я о ней, лишь глядя на молодых так, будто не был на их месте. Боюсь, что с ними меня связывает знакомое недоразумение. Если раньше старость представлялась мне экстраполяцией юности, то теперь наоборот.

Только дойдя до ступора, выясняешь, что каждое поколение составляет отдельный народ, говорящий на чужом языке, напоминающем твой, но не являющемся им – вроде украинского.

Сегодня меня больше всего занимает физика нетвердого тела, бывшего в употреблении. Меняясь, оно позволяет каждое утро ощутить течение времени. В юности оно незаметно, а в старости время оседает и скапливается, с рассвета до заката, в бессонницу – до четырех утра. И всё потому, что раньше жизнь протекала снаружи, где мелькали президенты, режимы, кумиры, враги. Теперь к внешней смене декораций прибавилась – слишком ощутимо – внутренняя эволюция. Следить за ней так же интересно, как читать газеты.

Старость для меня, как, впрочем, всё на свете, – способ познания. Она прокладывает путь в свой особый мир с помощью вычитания. С каждым днем мы забываем больше, чем узнаем. Но то, что остается, важнее того, что испарилось. Прошлое кристаллизуется и складывается в сундуки воспоминаний, которые я счастлив предъявить.

Но главное, что вместе с забытым исчезают самые грозные вопросы, мучающие молодых: кто ты? с кем ты? зачем ты? В старости будущее не хранит тайну, ибо хорошо известно, чем оно кончается.

2 октябряКо дню рождения Уоллеса Стивенса

Моего любимого американского поэта волновало только настоящее – животрепещущая длительность текущего мгновения. В стихах Стивенса мало аллюзий, почти нет истории, совсем нет прошлого. Движение времени тут заменяет эволюция мысли, ход рассуждения. Вектор поэзии Стивенса направлен не назад, не вперед, не вширь и не вдаль, а вглубь набухающего от строки к строке момента. Его стихи написаны только о том, что происходит сейчас и всегда. И это свойство придает поэзии Стивенса ту бескомпромиссную аисторичность, которая свойственна дождю и заре.

Стивенс говорил, что единственная задача поэта – определить, чем является поэзия сегодня. Чтобы говорить на сегодняшнем языке, стихи должны быть ровесниками своих читателей. Стихи – духовный остаток от деления времени на людей. Стихи – общий для всех знаменатель, делающий нас жителями своей эпохи. Стихи не могут позволить себе ничего лишнего, они должны говорить нам лишь то, что остается от нашего внутреннего монолога, когда мы, “причесываясь, танцуя, катаясь на коньках”, забываем и о нем, и о себе. Поэзия, чеканит автор свою самую известную и самую неоспоримую формулу, – поиск необходимого, того, без чего не обойтись (the act of finding what will suffice).

“В век безверия, – пишет Стивенс уже прозой, – дело поэта обеспечить нас тем, что давала вера”. Он верил в человеческую душу, но эта душа – смертна. Райская безвременность уродлива, ибо она мешает “плодам зреть” и “рекам находить море”. Лишь конец придает смысл и вес всякому опыту, и “смерть – мать красоты”.

2 октябряКо дню рождения Джека Финнея

Первая достопримечательность, которую я узнал, перебравшись в Америку, не была статуей Свободы. Повернувшись к океану, она смотрит в лицо тем, кто ждал встречи на палубе, а я прилетел на самолете. Эмпайр-стейт я тоже не сразу признал, так как еще не умел отличать его фундаментальный силуэт от других небоскребов. Зато я сразу опознал доходный дом в хвастливом стиле купеческого барокко. Он стоял на краю Центрального парка и назывался “Дакота”. (В 1880-е, когда его построили, этот угол города казался таким же удаленным от центра цивилизации в Даунтауне, как дикая Дакота.)

Объяснялось это тем, что незадолго до отъезда я прочел роман “Меж двух времен” (Time and Again), который в Голливуде считается лучшей неэкранизованной книгой. Ее автор, Джек Финней, придумал лучшую машину времени. Стоит окружить себя вещами прошлого и поверить в него, утверждал он, и мы перенесемся в прежнее время.

В романе антикварный ход в XIX столетие вел через эту самую Дакоту. Роскошный осколок “позолоченного века”, этот дом и тогда, и сейчас кажется дворцом буржуазной роскоши. Метровой толщины стены, изысканная кирпичная кладка, стройные башенки над окнами, благородная патина бронзовой крыши. Отсюда герой книги, художник из современного Нью-Йорка, перебирается в прошлое, где чуть не выдает себя в одном примечательном эпизоде. Он рисует приглянувшуюся ему девушку. Однако никто не находит в искусном портрете сходства с моделью. И понятно – почему. Люди того времени, еще не видавшие Пикассо и Матисса, не смогли признать лицо в лаконичном хаосе линий.

4 октябряКо дню рождения Фредерика Ремингтона

Лучшая работа скульптура Фредерика Ремингтона стала американской иконой и удостоилась места в Овальном кабинете Белого дома. Больше всего эта полуметровая композиция нравилась Рональду Рейгану. Отменный наездник, он умел оценить бронзовый танец человека с лошадью, который сам художник назвал “Объездчик бронко”. На полумексиканском сленге ковбоев “бронко” называют коня, еще не знавшего узды. Это же можно сказать и о ковбое, объезжающем жеребца. Поджарые и скуластые, они похожи даже внешне. И тот и другой пойманы автором в момент динамического равновесия, которое может кончиться падением обоих.

Несуразная для скульптуры поза раскрывает потаенный смысл шедевра. Эта метафора стоит на двух ногах, и обе – лошадиные. Ковбои живут в коротком настоящем, в промежуточном состоянии между бесшабашной волей и неизбежной цивилизацией. Неудивительно, что конь встал на дыбы.

Лошадь – самый древний символ бессознательного. Только обуздав это могучее и строптивое стихийное начало, человек подчиняет разрушительные силы как во внешнем, так и во внутреннем мире – в самом себе. Исключительные обстоятельства – молодость американской судьбы – опрокинули архаический миф в современную историю. В ее контексте миф о ковбое разыгрывает мистерию рождения порядка из хаоса на просторах Дикого Запада. Как знает каждый любитель вестернов, из одиноких ковбоев выходят лучшие шерифы.

4 октябряКо дню рождения Элвина Тоффлера

Он справедливо считался пророком постиндустриальной эры, которую ярко описывал в своих книгах, начиная со ставшего мировым бестселлером “Шока будущего” (1970).

Прежняя “индуст-реальность”, по каламбурному термину Тоффлера, собиралась из отдельных деталей, как автомобиль на конвейерах Форда. Соответственно, и все ее элементы должны были быть стандартными, взаимозаменяемыми, как сталинские “винтики”. Продукт массового общества, созданная массами и для масс, она обоготворила фабрику. Но в центре постиндустриальной цивилизации уже производство не вещей, а информации.

Новая реальность, утверждал Тоффлер, создает себя, меняя основные параметры бытия. Это – время и пространство. Современный мегаполис – шедевр тонкого искусства обращения с пространством. Ведь город требует управления миллионными толпами, а значит, и создания сложной дорожной сети, распределения транспортных потоков, архитектурного членения районов. Но если вместо людей и товаров производится и перемещается информация, то не так уж нужны и дороги, и города.

То же самое происходит и со временем. На смену социальным ритмам машинной цивилизации приходят новые темпоральные структуры, основанные на индивидуальном ощущении времени. Каждый живет в своей временной капсуле, по своим часам, со своим ощущением длительности.

Если “индустреальность” строилась вокруг фабрики, то центр информационной цивилизации – дом, обыкновенный частный дом, который может стоять где угодно. И если раньше дом находился рядом с работой, то теперь сотни миллионов берут работу на дом (пандемия усугубила эту практику, сделав ее повсеместной).

Поскольку политика не поспевает за всеми этими радикальными переменами, то Тоффлер в нее и не верил. “Президент кричит в трубку, – писал он, – но на другом конце никого нет”. Причинно-следственная связь стала гротескной, ибо ничтожные причины рождают грандиозные последствия. Отсюда – смена метафор. Демократическое общество опиралось на образ составленной из аккуратных кирпичиков-избирателей пирамиды. Но постиндустриальный мир предлагает иную метафору – паутину. Чтобы научиться ею пользоваться, мы должны принять неизбежные перемены. Согласных река перемен несет, строптивых – тащит.

5 октябряКо Дню учителя

Мои первые ученики мне до сих пор снятся. Их звали, как в мультфильме: белокурого – Кудряш, прыщавого – Зимаш. Оба сидели за одной, естественно – последней, партой. Но и поодиночке каждый обходил меня ростом, силой и популярностью. Чтобы ближе познакомиться, я не придумал ничего умнее, чем попросить найти подлежащее.