Люди и праздники. Святцы культуры — страница 45 из 58

– Где? – спросил Кудряш.

– В … – в рифму ответил Зимаш.

– Три, – резюмировал я, ибо директор сразу объяснил мне, что двойку ставят не ученику, а учителю, который не уйдет домой, пока ее не исправит.

Главное, впрочем, что ни тогда, студентом-дипломником, ни тем более сейчас, седым отставником, я не был уверен, что моя сомнительная наука могла быть им полезной. Всему, что нужно, – пить, курить и нравиться девочкам – они научились без меня. А писать не умел и Гомер.

Мой первый школьный опыт оказался последним. Я разочаровался в самой профессии, которая должна была оправдывать одно поколение в глазах другого, но не справлялась с этим. Столкнувшись с сопротивлением среды, я пришел к выводу, что образование в принципе невозможно и на практике бесполезно. Насильно мил не будешь, а любви и наставники не нужны. Кто, спрашивается, научил нас играть в футбол?

При этом я, конечно, не стану утверждать, будто знания вообще не передаются. Как доказал в изуверской басне муравей, научить можно и стрекозу. Но куда успешней те учителя, что, как времена года, достигают своего, ничего не делая, те, кто учат не словом, а жестом и самим присутствием. Высокий авторитет нельзя навязать, он должен быть очевидным, как отбрасываемая им тень, которая не давит, а защищает, но только тогда, когда мы в ней нуждаемся. Наверное, лучший в мире учитель – телеграфный столб. Подавая пример несгибаемости, он учит лишь тех, кто сам на него натыкается.

5 октябряКо дню рождения Вацлава Гавела

Гавел – мой любимый президент. Все беды новой России пошли от того, что у нас не было своего Гавела. Вернее, был – Сахаров, только кто его слушал.

Сам я видел Гавела только однажды, зато при весьма любопытных обстоятельствах. Дело было в середине 1990-х годов, в Праге, куда только что переехала штаб-квартира “Радио Свобода”. К торжественному открытию станции ждали президента страны, о чем я узнал, когда меня остановил вахтер. До того я с ним просто здоровался, но в связи с официальным визитом мне понадобился пропуск. Я получил его у сотрудника безопасности, который на него категорически не походил: седая косичка, джинсы, майка с портретом Фрэнка Заппы. Я понимал, что в его ведомстве обычно ходят в штатском, но не до такой же степени. Откуда он такой взялся, мне объяснил пражский коллега.

С тех пор как выяснилось, что Гавел становится лидером страны, перед диссидентами остро встала проблема его охраны. Поскольку все профессионалы этого дела служили в организации, державшей будущего президента в тюрьме, нужны были новые люди. Ими оказались чешские буддисты. Стоя, как им положено, в стороне от земной власти, они сохранили независимость взглядов и – благодаря медитациям и йоге – хорошую физическую форму.

Нашу увлекательную беседу прервал президент. Его речь была стремительной и состояла из одного предложения: “Я много лет сидел за решеткой, без «Свободы» этих лет было бы больше”, – сказал Гавел, и я приосанился.

5 октябряКо дню рождения Фу Баоши

В Китае считали, что высшее призвание живописи – стать каллиграфией. Она, как и наш почерк, не способна лгать. Кисть с тушью выдает автора со всеми потрохами, ибо учит “мыслить животом”. Это значит отвечать на вопросы не умом, а телом, скрепляя сознание с подсознанием в мгновенном акте творения. Сама техника восточной живописи идеальна для такого искусства. Безжалостно хищная бумага не терпит промедления. Писать надо так, как спускаться на лыжах по склону последней, почти роковой, сложности.

Органичные для восточной, но не западной традиции картины Фу Баоши (1904–1965) станут нам ближе, если сравнить их с двумя сумасшедшими художниками – русским Зверевым и американцем Поллаком. Первый писал окурком, выхватывая форму у хаоса, второй плясал с краской вдоль холста. Когда Поллака спросили, почему он не изображает природу, тот ответил, что он сам – природа. В сущности, это – очень китайская мысль. Чтобы выпустить наружу заключенную в нем природу, Фу Баоши часто писал пьяным. Признаваясь, вернее, хвастаясь этим, он вписывался в традицию, которая учила, что у мастерства есть пять ступеней. Первые четыре требуют многолетней муштры, покончив с которой художник достигает высшей точки, забывает все, чему учился, и мажет, как придется.

Свиток “Бамбук в дождь и туман” помечен 1944 годом и описывает сугубо реальное событие. Внезапный ливень, заставший художника на горной тропе, открыл ему, а значит – нам, глаза на мимолетную красоту природы. Набросав густой тушью бамбуковую рощу, мостик, фигурку с бесполезным зонтиком и могучую, полускрытую в дымке вершину, Фу исполосовал уже законченный свиток косыми линиями сильно разбавленной туши. Орудуя кистью из жесткого конского волоса, художник смазал с картины все приметы совершенства и достиг того, к чему стремился: не вырвал пейзаж у природы, а перенес нас в нее.

Когда Китай стал красным, Фу нашел компромисс между коммунизмом и дзен-буддизмом. Художник иллюстрировал стихи самого Мао, взяв из них то, что давало ему карт-бланш, – пейзаж. Даже для китайских коммунистов запретить “горы и реки” было так же немыслимо, как для русских ямб и хорей.

Фу Баоши писал рассветы, закаты и Мао Цзэдуна, переплывающего Янцзы. Но все же его счастье, что он умер в 1965-м, всего год не дожив до “культурной революции”, которая привела китайский коммунизм к его последней стадии – каннибализму.

8 октябряКо дню рождения Андрея Синявского

Чтобы сочинить книгу о великом художнике, надо сперва сочинить художника. На этом ломаются все, кроме гениев. Пастернак написал стихи за Живаго, Булгаков – роман за Мастера. Остальных мы принимаем на веру, зная, что нам никогда не услышать музыку Леверкюна из “Доктора Фаустуса”.

Синявский открыл нам третий путь. Его книгу надо читать так, будто Пушкина он сам придумал. Подвесив суждение и забыв, что знали, мы должны принимать этот опус, целиком положившись на автора. Не зря он обращается с Пушкиным с тем же произволом, что и всякий автор, описывающий вымышленных людей как настоящих, а настоящих как вымышленных. Другое дело, что, поскольку роман “филологический”, автор пересекает его вброд, ступая по камням цитат. Подбирая к ним поэта, Синявский создает Пушкина по образу и подобию его творчества, то есть – наоборот. Этого Пушкина не могло не быть, потому что один миф может объяснить лишь другой миф. Чтобы написать такую книгу, автор должен доверять себе не меньше, чем герою. Не заботясь о последствиях, махнув рукой на предшественников, он отпускает интеллект на волю. Синявский писал не то, что хотел, а то, что вырвалось. Поэтому у него собрание сочинений Пушкина напоминает то бал, то цыганский табор, поэтому у его героя “на губах играет архаическая улыбка”. Поэтому он приписывает Пушкину сочувствие к опричнику, которого “жаль без рубля отпустить”. Чтобы написать роман о поэте, надо с ним быть на дружеской ноге.

Обычный роман набрасывает сеть на действительность, преобразуя ее для удобства в вымысел. Словесность о словесности идет по чужим следам, но за своей добычей. Двести лет наша критика волочилась за литературой, пока не добилась своего, став ей соавтором. Как говорится, совет да любовь.

9 октябряК Международному Дню почты

До появления интернета моя переписка была столь обильной, что почтальоны звали меня по имени. Они думали, что я общаюсь с пришельцами, потому что на нашей планете не может быть страны с названием Eesti.

Я любил медленную почту как раз за ее неэффективность. Оазис неторопливости в мире опасных ускорений, она не требует спонтанного ответа. Телефон застает нас врасплох, письмо смирно ждет, чтобы его открыли или – даже – забыли. Говорят, китайцы предпочитали как раз “выдержанные” письма. Они резонно считали, что за месяц хорошие новости не пропадут, а плохие обезвредятся. Почта соединяет свойства сразу двух литературных жанров: сперва, как детектив, она замедляет действие перед развязкой, зато потом, как эпистолярный роман, обещает прочные узы.

Я всегда отвечал на все письма, в первую очередь на те, что шлют из России. Жаль только, что нормальные люди писали редко. Самым вменяемым был тот, что предложил взять у него взаймы. Он просил, чтоб я называл его Лёлик Кнут. Но обычно предлагают поделиться не деньгами, а идеями. Одни знают, как спасти человечество, другие – как его стерилизовать.

Всех их переплюнул Виктор Михайлович Головко, который каждый месяц присылал мне по тетради. Он вырос в такой глуши, что даже в сельскую библиотеку попал уже пятиклассником. Увидев столько книг, Головко заплакал, решив, что все в мире уже написано. После армии жена купила ему машинку, чтоб не пил, и он стал писать обо всем на свете – как энциклопедия. Как герой Платонова, он просто не мог не думать об отвлеченном. Например, он нашел применение простаивающему после холодной войны американскому флоту. Авианосец, рассуждал он, – это мотор с огромной палубой, на которой удобно вялить воблу в тропиках.

9 октябряКо дню рождения Николая Рериха

На 107-й улице, возле Гудзона, за углом некогда роскошной улицы Риверсайд, стоит тихий особняк в три этажа. Затерянный среди себе подобных, он выделяется белым флагом с тремя алыми шарами. Это символ Пакта Рериха, заменяющего Красный Крест мировому искусству.

Давно открыв эту нью-йоркскую редкость, я не торопился ею делиться, ценя медитативную тишину, углубленность и сосредоточенность. Теперь уже поздно. Рериховский музей переживает бум, которым он обязан событиям на родине мастера, где художник превратился в гуру для посвященных и любопытствующих.

“Рерихнутыми” называют их скептики, но я с ними не согласен, и не могу без волнения читать отчеты пятилетней экспедиции в Азию, где Рерих описывал монаха, которого одновременно видели в двух местах сразу.

Главное, конечно, живопись. Я люблю ее с детства. В 1930-е Рерих отправил своим рижским поклонникам несколько картин. Те холсты, что пережили оккупации, украшали наш городской музей. Они резко отличались от латышских передвижников и будили во мне свойственную всякому пионеру жажду дальних странствий.