– Лучшая фраза у Достоевского, – сказал Дмитрий однажды, – описание пейзажа на первой странице “Идиота”: “Насилу рассвело”.
– Это про Россию? – уточнил я для верности.
– Или про “Новую”, – сказал Муратов.
30 октябряКо дню рождения Эзры Паунда
Поражающая своим размахом и раздражающая своей сложностью поэма Cantos должна была разрешить центральную проблему времени. Модернизм сформулировал ее так: беда Запада – отсутствие универсального мифа, без которого миру не избежать душевного одиночества и духовного одичания. Мир, истолкованный мифом, можно охватить мысленным взглядом, его можно понять, в нем можно жить. Лишить культуру мифа означает оставить людей без общего языка и обречь на рознь и войны.
Паунд считал, что спасение – в эпосе. Это словарь языка, на котором говорит культура. Эпос – ее коллективный голос. Он создает скрепляющие человеческую расу ритуалы. Эпос защищает нас от страха перед неведомой судьбой. Превращая будущее в прошлое, он изживает время, заменяя темное грядущее светлой вечностью настоящего.
Несмотря на необъятно огромный и разнообразный материал, вошедший в Cantos, все части их устроены одинаково. Их сложную динамику образует вихревое движение стихов вокруг сюжетных стержней, связывающих ряд песен в циклы. Пронизывая пространство и время, эти оси рифмуются друг с другом, образуя и разворачивая тему Cantos. В тексте каждой песни кружатся отдельные строчки, цитаты, имена, фрагменты подлинных документов, намеки на старинные легенды – все те “светящиеся детали”, которые Паунд черпал из “воздуха живой традиции”. Каждое слово тут обладает своей исторической памятью, которую оно не утрачивает, становясь частью целого. Главные герои и понятия – Одиссей, Дионис, Данте, Солнце, Кристалл – служат иероглифическими знаками особого поэтического языка Паунда.
Этот грандиозный по сложности механизм отдаленно напоминает приведенный в движение многомерный кубистический коллаж. Паунд, однако, обращался не столько к подсознанию, сколько к сверхсознанию читателя, которое, собственно, и должно родиться при восприятии поэмы. Cantos – стихи о прошлом, но существуют они в будущем. Они должны инициировать процесс, результатом которого и станет “песня племени”. Поэма Паунда – не законченный продукт, а утопический проект, осуществление которого возможно лишь в коллективном труде, объединившем усилия человечества. Этот труд – рождение мифа.
31 октябряКо дню рождения Кацусики Хокусая
Для того чтобы Запад влюбился в японскую гравюру, понадобился пейзаж, а для него – привезенная из Европы берлинская лазурь. Открыв синеву воды и неба, гравюра стала роскошным, но доступным путеводителем в картинках. Без него искусство гравюры укиё-э осталось бы этнографическим курьезом, очаровательным пустяком, вроде разряженных кукол, элегантных вееров и лакированных подносов. Лишь открыв пейзаж, гравюра в руках великого Хокусая сумела преобразовать искусство, причем не столько восточное, сколько западное.
Секрет в том, что мастер оставлял зрителю огрызок реальности, схваченной к тому же под причудливым углом. Гравюра умеет не стать пейзажем, а заменить его, намекая на непоказанное, как хокку – на несказанное, а Хичкок – на страшное. Вырвав из природы лакомый кусок, Хокусай манипулирует рамой, навязывая зрителю центральную идею и своего искусства, и всего восточного мировоззрения.
– Природа непрерывна, – говорит своей композицией гравюра, – она – всегда и всюду. Задача художника – умный выбор такой части окружающего, по которой уже сам зритель может судить о целом.
Западное восхищение гравюрами скорее оскорбляло, чем радовало японцев. На их вкус в них было слишком много “реализма”: жизнеподобие заменяло универсальную истину подлинной – монохромной – живописи. Знатоки-литерати с высокомерным неодобрением называли Хокусая “японским Диккенсом”. Дальневосточная эстетика требовала от художника иного – черно-белых свитков, изображавших “горы и реки”. На классический вкус яркие, как та же берлинская лазурь, цвета гравюры казались аляповатыми поделками. Поэтому их первая выставка в самой Японии состоялась лишь в 1898 году, через несколько десятилетий после того, как они завоевали Европу, где японские гравюры никогда не выходили из моды. Что касается Хокусая, то он по-прежнему – первый и главный художник, представляющий Восток на Западе.
31 октябряКо дню рождения Яна Вермеера
Живопись Вермеера – камерная во всех отношениях. Она предпочитает интерьеры и с уютом располагается в них. Все его работы умещаются внутри маленького квадрата размером, скажем, со старый телевизор. Тут позволителен только крупный план, дающий разглядеть детали. Язык лица и света, балет улыбок и парад жестов. В этих картинах царит разум. Но методическая продуманность соединяется с той свежей техникой, которую мы привыкли приписывать только импрессионистам. Их вечная охота за светом, их вкус к тактильности, к фактуре, их внимание к сиюминутным колебаниям воздушной стихии – все это есть и у Вермеера. Но есть у него и другое: сюжет, история, проповедь. В отличие от импрессионистов здесь не бывает ничего случайного – каждая деталь что-то говорит, о чем-то рассказывает, а главное, чему-то учит.
Конечно, сегодня никто не любит поучающего искусства, но только потому, что оно разучилось это делать, как следует. Вермеер жил в эпоху, когда проповедь еще была любимым жанром массового искусства. И он владел им с беспримерным мастерством. Об этом говорит каждое его полотно, на котором дидактика вступает в законный брак с эстетикой.
Вермеер обитал на вершине, с которой начался раскол. Одна дорога привела искусство к импрессионистам и дальше – к абстракционистам, оставившим живопись без идеи. Второй путь вел через поп-арт к концептуалистам, оставившим идею без живописи. На фоне этих крайностей опыт Вермеера завиден. Держась середины, заповеданной его веком, городом и происхождением, Вермеер заключил равноправный союз ума и глаза.
31 октябряК Хеллоуину
Праздник, как любовь, не подается насилию. Его трудно прогнать, еще труднее насадить. Но иногда он приживается сам по себе, как это вышло с Хеллоуином. Он говорит нам что-то настолько важное, что мы готовы терпеть все бесчинства в ночь накануне Дня всех святых. Когда я приехал в Америку, этот праздник меня удивил, напугал и очаровал в равной мере. Но теперь ночь чертовщины превратилась из детского карнавала в уже универсальный фестиваль альтернативной реальности. Только этим, решусь предположить, можно объяснить тот непреложный факт, что Хеллоуин с такой легкостью перешагнул границы своего традиционного кельтского ареала и завоевал другие народы и страны, включая и Россию.
Заслуга Хеллоуина в том, что он учит карнавальному обращению с последними тайнами бытия. Смерть в нем спустилась с трагических вершин в обитель гротеска, пародии, черного юмора. В своем древнем шутовском обличье она, хихикая и кривляясь, осваивает современную действительность. Каскад искусственных кошмаров, которые обрушиваются на нас каждый Хеллоуин, служит инициацией, во время которой мы проходим испытание страхом. И это делает Хеллоуин уникальным. Это – праздник-исключение. Единственный день в году, когда мы отдаем должное именно и только ночной стороне жизни. Так, смеясь и играя, Хеллоуин маскирует страх перед последними тайнами, который всех нас делает пугливыми детьми, вглядывающимися в тень под кроватью.
Ноябрь
2 ноябряКо дню рождения Жана-Батиста Шардена
Революция, которую Шарден подготовил в живописи, в определенном смысле была не менее значительной той, что пережила его страна. Избавляя живопись от повествовательности, он молчаливо провозгласил задачу живописца изображать приключения света на разных поверхностях. Поэтому на картинах Шардена медная утварь, покрытая серебром налипшего света, – это воспоминание о светлом импрессионистском будущем. Предвосхитив его, сам Шарден остался в своем XVIII столетии, в веке рационального благочестия.
Для нас, воспитанных на бессюжетных и безыдейных картинах, натюрморт тавтологичен: он изображает то, что изображает. Но старая живопись не мыслила себя без идеологической нагрузки. Она всегда норовила служить примером и давать урок. У всего изображенного были устойчивые значения, понятные всем с первого взгляда. Натюрморты читались как ребус и составлялись из аллегорических предметов. Плоды и фрукты соответствовали временам года, хлеб и вино символизировали страсти Христовы, свеча и череп – скоротечность жизни.
Этот идущий из Средневековья словарь в эру Просвещения еще не исчез. Религиозная основа аллегории превратилась в салонную игру. Но тайная сторона натюрморта осталась. Не в ней ли кроется то неявное очарование Шардена? Давно умершие вещи давно умерших людей продолжают на забытом языке говорить нам что-то важное, интимное, душевное и утешающее.
6 ноябряКо дню рождения Саши Соколова
Проза Соколова нова, но содержание “Школы для дураков” вопиюще традиционно для романа взросления. Подросток – существо незавершенное, еще не запертое в жизненные формы – вступает в противоречие с внешним миром. Мечтая о свободе, он пытается сбежать в “страну вечных каникул”, вырваться не только из школы, но и из самой истории, которая тащит его туда, куда надо не ему, а всем. Условием освобождения стало преодоление языка и времени, в которых коренится всякая неволя.
Соколов исповедует лингвистический пантеизм. Он одушевляет язык, наделяя его способностью к росту. Взламывая сросшиеся конструкции, Соколов раздает самостоятельные значения каждой части слова. Как заклинатель духов, он не строит образы, а вызывает их из корней и приставок. Так, расчленив невзрачное слово “иссякнуть”, он обнаружил в нем способный плодоносить обрубок “сяку”. И вот из этих звучащих по-японски слогов явилась целая гравюра с заснеженным пейзажем в стиле Хиросигэ: “В среднем снежный покров – семь-восемь сяку, а при сильных снегопадах более одного дзе”.