Люди и праздники. Святцы культуры — страница 53 из 58

вится условием выживания в стремительной чехарде призрачных реальностей, сменяющих друг друга. Граница же – провокация, вызывающая метаморфозу в нужном автору направлении.

При этом он упрямо вытесняет на повествовательную периферию центральную “идею”, концептуальную квинтэссенцию своих сочинений. Обо всем по-настоящему серьезном здесь говорится вскользь. Глубинный смысл происходящего раскрывается всегда неожиданно, якобы невпопад. Существенные мысли доносят репродуктор на стене, обрывок армейской газеты, цитата из пропагандистской брошюрки, речь парторга на собрании. И все, что встречается на пути героя, заботливо подталкивает его в нужную сторону. Как в хорошем детективе или проповеди, каждая деталь тут – предзнаменование, подсказка, веха. Текст Пелевина не столько повествование, сколько паломничество. Глубинный смысл обнаруживается в самом тривиальном сюжете; чем более он избит, тем ярче и неожиданнее оказывается скрытое в нем эзотерическое содержание.

Считают, что Пелевин пишет сатиру, скорее – это сутры и басни.

25 ноябряКо Дню Благодарения

Четвертый четверг ноября – интимный праздник, как будто специально приспособленный для выяснения личных отношений с Новым Светом.

Философ Сантаяна говорил: “Америка – великий разбавитель”. На себе я этого не заметил. Видимо, есть в нашей культуре нерастворимый элемент, который сопротивляется ассимиляционным потугам. Америка, впрочем, никого не неволит. Она всегда готова поделиться своими радостями – от бейсбола до индюшки, но не огорчится, если мы не торопимся их разделить: свобода.

– Свобода быть собой, – важно заключил я однажды.

– Ну, это не фокус, – возразили мне, – ты попробуй стать другим.

Это и впрямь непросто, да и кому это надо, чтобы мы были другими? Меньше всего – Америке. Она уважает различия, ценит экзотику, ей не мешают даже те чужие, что не желают стать своими. Но вообще-то ей все равно. Она не ревнива. И, пожалуй, я больше всего ей благодарен за то, что Америка не требует от меня быть американцем. У нее нет одной культуры, одной расы, одной традиции. Здесь нет общего знаменателя, без которого немыслимы страны Старого Света. Открытая для всех, Америка предоставляет каждому шанс оставаться собой.

Конечно, быть собой можно везде, но, скажу я, суммируя долгий опыт, в Америке с этим все-таки проще. Только она дарит человеку высшую свободу – вежливое безразличие. Каждый пользуется Америкой как хочет, как может, как получится. Не она, а ты определяешь глубину и продолжительность связи. Америка признаёт двойное гражданство души. И эта благородная терпимость оставляет мне право выбирать, когда, как и зачем быть американцем.

27 ноябряКо дню рождения Бориса Гребенщикова

Мне нравится, как он обходится со своей славой. БГ носит ее как треуголку – с достоинством и иронией. Сам Борис привык, но гулять с ним трудно. В Питере у Бориса берут автографы полицейские, и даже в Сохо на него оборачиваются официантки.

Пропустив феномен русского рока, я познакомился с Гребенщиковым раньше, чем с его песнями. Сидя в кафе в Гринвич-Виллидж, мы чинно беседовали о тайнах подсознания, и я еще не знал, что он умеет с ним делать. Я понял Гребенщикова лишь тогда, когда остался наедине с его песнями. Однажды он пригласил меня в свой диковинный дом. Здесь, в завешанной тибетскими мандалами комнате, он пел до утра. Концерт был для меня немалым испытанием. Песни БГ срывали со стула, и я цеплялся за скатерть, молча краснея от напряжения.

Борис не пишет песен, он их находит в общем потоке жизни. Вынимая из него то слово, то аккорд, он орудует пинцетом интуиции, оставляя разум праздным. По привычке надеясь урвать главное, я часто хватаюсь за строчку-другую. Но, подержав, отпускаю обратно, чтобы она приросла к песне, словно ветка коралла – цветная и твердая.

Гребенщикова нельзя толковать. Он слишком целен для любой трактовки. Борис мыслит только песнями. Как в шуме моря, в них все понятно и непереводимо. Может, поэтому чаще всего я слушаю его русско-абиссинский альбом, в котором нет ни одного человеческого слова. Зато каждое из них – в точку, расположенную, как и должно чистому искусству, везде и нигде.

30 ноябряКо дню рождения Вуди Аллена

Америку смешат гиперболы. Оно и понятно: чтобы заполнить Новый Свет, юмора должно быть много. Марк Твен, например, начал свою карьеру с преувеличений. Рассказывая на лекциях в Нью-Йорке о Диком Западе, он предлагал тут же проиллюстрировать царящие там нравы, сожрав какого-нибудь ребенка на глазах у зрителей.

С тех пор американская экспансия смешного не знает исключений. Даже самый “старосветский” режиссер страны, выросший на Чехове и Бергмане, смешит нас несуразными масштабами своих комических претензий. Герой Вуди Аллена такой утрированный ипохондрик, что его космический невроз требует уже не психиатра, а теолога. Именно этим Вуди, как его фамильярно зовут в Нью-Йорке даже незнакомые, и занимается всю жизнь. Он ищет ей оправдание.

Вкус к метафизике, перефразируя Бродского, отличает комедию от комедии Вуди Аллена. Каждый его фильм, пьеса, юмореска – упражнение в том философском юморе, что сочетает пафос с издевкой. При этом вопросы, которые задает автор бытию, вполне серьезны; про ответы, конечно, такого не скажешь. Вуди Аллен превратил метафизику в зрелищный спорт. Следить за схваткой маленького очкарика со Вселенной – и впрямь увлекательное занятие. Особенно для тех, кто живет в Нью-Йорке.

Роман Вуди с его городом – пока его оттуда не выдавили – умилял зрителей. В фильмах Аллена столько роскошных уличных панорам и уютных квартирных интерьеров, что ехидные критики говорили, будто он придумал новый жанр – “порнографию нью-йоркской недвижимости”.

Как Фолкнер – Йокнапатофу, как Джойс – Дублин, как Булгаков – Киев, Вуди Аллен создал свой мифический Нью-Йорк и населил его похожим на себя народом.

Декабрь

3 декабряКо дню рождения Джозефа Конрада

Чужая жизнь – потемки, и об этом “Сердце тьмы”. Конрад не писал приключенческих романов, но он дал им обоснование. Строго говоря, от этого жанра у Конрада осталась только Африка. Цивилизация пробирается в ее недра, чтобы рассеять тьму и внедрить прогресс, каким бы причудливым он ни представлялся: “Однажды нам повстречался белый человек в расстегнутом форменном кителе, парень очень гостеприимный и веселый, чтобы не сказать пьяный. Он объявил, что следит за ремонтом дорог. Не могу сказать, чтобы я видел хоть какую-нибудь дорогу или какой-нибудь ремонт, но пройдя три мили, я буквально наткнулся на тело пожилого негра, убитого пулей, попавшей ему в лоб; быть может, это и свидетельствовало о мерах, предпринятых для улучшения дорог”.

Конрад, однако, не просто жалеет дикарей, но и видит в них свое, точнее, британское прошлое. В прологе рассказчика посещает видение: “Представьте себе молодого римлянина в Британии. Он высадился среди болот, шел через леса и на какой-нибудь стоянке в глубине страны почувствовал, как глушь смыкается вокруг него, ощутил биение таинственной жизни в лесу, в джунглях, в сердцах дикарей”.

Цена цивилизации – чудовищна, но другого выхода нет, ибо история ведет в одну сторону. Эта подспудная тема превращает приключенческую прозу в колониальную. Оправдать ее может лишь утраченная вера в себя давно пристыженного Запада. Его, пишет Конрад, “искупает только идея, на которую он опирается, – не сентиментальное притворство, но идея”.

Эту идею называли “бремя белого человека”. Без нее приключенческий роман не может существовать в эпоху сомнений и политической корректности. На нашу долю остались безжизненные стилизации. Имитируя активность, эти бестселлеры заставляют читателя переворачивать страницы, но в новых приключениях нет того, что вдохновляло старые: колониального подтекста. Пафос империй сгинул вместе с ней в тот летний мир, над которым никогда не заходило солнце.

8 декабряКо дню рождения Горация

“Трудным, – справедливо писал Гораций, – делает Вакх тем, кто не пьет, жизненный путь”. Я слушался римского поэта еще тогда, когда не умел распутывать его головоломную просодию. Она соединяет ловкость Пушкина с запутанностью кишечника. Неудивительно, что, погрузившись в потроха латыни, можно набрести там на упакованную, как чемодан, строфу Бродского.

Сам я мечтал об оригинале, веря, что второй язык обязан быть римским. Жизнь с ним кажется торжественной – как с вином. С раннего детства я принимал Рим лошадиными дозами и до сих пор думаю, что античная стадия – неизбежная фаза в эволюции эмбриона на пути от земноводного к пенсии. Я искал урок героизма у Плутарха, а не в “Молодой гвардии”, как уговаривала меня школа. Я тосковал по гимназической классике. Я готов был учиться у “человека в футляре”. Уже студентом, нахальным и безалаберным, я прилежно зубрил безумное третье склонение, которое ведет себя не лучше Калигулы.

Соблазн латыни, однако, не в лексиконе, а в грамматике. Ее синтаксис, как Лев Толстой, берется объяснить все на свете. Это – язык цивилизации. С помощью союзов он навязывает миру причины и следствия, предпочитая видимость порядка анархии бессоюзного равноправия. Именно поэтому латынью пользуется каждая страна, претендующая на свою долю римского наследства. Так, в Петербурге, где плотность колонн больше, чем на Форуме, памятники изъясняются с римской краткостью. На одном, одетом в консульские доспехи, написано просто: “Суворову”. Это и есть латынь с ее умением строить предложение из косвенных падежей.

Горация меня научил любить Гаспаров, тот самый – Михаил Леонович. “Главная строка, – объяснял он, – всегда первая: ода – не басня: морали не будет”.

Стихи Горация, понял я, только кажутся банальными и говорят об одном: живи незаметно, как Эпикур, и будь знаменит, как Август.

8 декабряКо дню рождения Валерия Попова