Пайерс возвратился к мысли, что теория Шефа чем-то грешит. Эта его теория самообожания… Не в ней ли исток нечеловечности Шефа? Не в ней ли причина его ужасной гибели?
Я не мог допустить такого надругательства над памятью покойного. Я стукнул кулаком по столу. Самообожание как способ существования — величайшее из всех открытий Шефа. Самообожание нужно привить каждому человеку, а не сомневаться в человечности этой самой человеческой категории!
— У вас разошлись нервы, — заметил Пайерс.
Я закричал на него:
— Идите вы с вашими нервами! Я докажу, что в теории Шефа верен каждый знак. Говорю вам, человеку свойственно всех ненавидеть и обожать себя. Я всех ненавижу и самозабвенно обожаю себя. А что я человек, я докажу тем, что сам войду в машину.
Пайерс с сомнением смотрел на меня.
— А какую вы зададите программу?
— Разумеется, человека. Или вы сомневаетесь в моей естественности?
— Нет, но… У вас нет этих самых?.. Не самообожания, нет, этого у вас хватает… Вы меня понимаете! Протезов, пластмассовых артерий…
— Единственное искусственное во мне как то, что у бедного Шефа было единственно натуральным, — зубы. И то не все, а три коренных. На такой ничтожной искусственности машина и не споткнется.
Пайерс заговорил с большой осторожностью:
— Не подумайте, что я подвергаю вас сомнению, но все же… Вы уверены в своем человеческом происхождении? Наш безвременно погибший друг был подкидышем, и, возможно, прискорбный факт, что он не знал своей матери, прикрывал куда более разительный факт, что у него вообще не было матери… А ваши высокие душевные совершенства, столь превосходящие обычные человеческие…
— Я понимаю вас, — сказал я. — И я опровергаю вас. К счастью, у меня сохранились документальные свидетельства моей естественности. Познакомьтесь с ними.
Я извлек из сейфа диски кинолетописи моего детства — те, что горой возвышаются сейчас на столе. Я сидел в кресле, пока Пайерс проглядел их. Он с интересом рассматривал и ту, которую сам я никогда не видел, — мое появление на свет.
— Доказательства вашей естественности не вызывают возражений, — сказал он через час. — Думаю, вы можете спокойно отдать себя машине. Завтра я прихожу утром в вашу лабораторию со своими ассистентами — и начнем опыт.
Он ушел, а я сел за свои записки. Я заканчиваю. Я излил свою скорбь по Шефу. Это загадочное и великолепное существо у меня в глазах. Я не только вижу, но и слышу, обоняю, осязаю его; Я скорблю о нем. Я не знаю, как мне жить без него. Завтра я воздвигну памятник его научным свершениям. Завтра — уже сегодня. В окне побелел восток. Шеф, дорогой Шеф, что произошло? Почему вы ушли от нас? Кто трагически ошибся — вы сами, я, машина? Мой мозг раздирают на части нестерпимые мысли. Я тону, как в воде, в бушующих чувствах. Шеф; мой дорогой Шеф, я плачу о вас…
Дополнения профессора Пайерса
Я прочитал записки Ричарда. Он точно изложил и мое участие в трагической кончине Шефа, и обстоятельства, предшествующие моему появлению в их лаборатории. Я не уверен, что мне удастся с такой же обстоятельностью передать ошеломляющий финал эксперимента с Ричардом.
Бедного Ричарда на свете нет. Нет также и грандиозного творения Шефа — универсальной автоматической машины. Машина взорвалась сразу, как ее включили, и вместе с ней на миллионы кусков разлетелся несчастный Ричард. Мы, десять ассистентов и я, находились в отдалении, но и среди нас нет ни одного не пострадавшего. У меня ожоги и перелом ноги, рассечена бровь, выбито восемь зубов — я отделался сравнительно легко. Два ассистента останутся навек калеками, а один, по-видимому, умрет.
Теперь о научном результате эксперимента. Машине была задана программа человека. То, что машина взорвалась, вступив в контакт с Ричардом, можно объяснить лишь одним: контакта не произошло. В Ричарде не оказалось ничего человеческого. Произошло чудовищное короткое замыкание машины на саму себя. Если в Шефе путался автомат с человеком, и машина, погубив его, сама уцелела, то в Ричарде наличествовал один автомат, что и привело к гибели машины, а попутно и к его гибели. Таково единственное научное объяснение катастрофы.
Я не хочу лгать — объяснение это мне непонятно. Я знаю, что Ричард появился на свет естественным путем — он рожден женщиной и в муках. Он был хорошо воспитан, благоразумен, умен и проницателен. С какой стороны на него ни смотреть, он казался человеком. Он говорил как человек. Он ходил как человек. С ним дружили как с человеком. Он аккуратно посещал церковь, он так благопристойно молился! А галстуки его! Никто у нас не умел так вывязывать галстуки, как бедный Ричард!
Правда, его духовные совершенства превосходили обычные человеческие. Он так трогательно презирал всех людей, так сладостно любил лишь себя и Шефа… А его же собственная машина отказала ему в звании человека! Она могла бы открыть в нем выдающиеся человеческие качества, но не найти в нем ничего общего с людьми, объявить его квазичеловечным!.. Это не укладывается в моей голове!
Драма на Ниобее
Научно-фантастическая повесть
1
В Музее Космоса всегда было полно посетителей. Всего больше их скапливалось в «романтических» залах — так у сотрудников Музея именовались четыре помещения со стереографиями планет, моделями звездолётов, муляжами зверей, растений и рыб, огромными панно равнин, горных хребтов и вулканов, звёздными картами знаменитых космических рейсов, где светила складывались в сочетания, несхожие со звёздными пейзажами Земли и солнечных планет. «По необычному облику местных небес вы сразу понимаете, как далеко в космос проникли уже наши первые звездопроходцы, их успехи и представлены в этих залах», — увлечённо говорил посетителям экскурсовод, элегантный робот, смахивающий скорей на подвижного паренька, чем на учёный автомат. И, переходя от звёздных карт и стереографий к стоявшим тут же статуям прославленных астронавтов, он дотрагивался указкой до каждой статуи — она оживала и говорила голосом умершего звездопроходца, как шёл его рейс и что этот рейс дал миру.
Кроме «романтических» залов, в Музее Космоса были и залы технологические. Здесь среди посетителей преобладали не экскурсанты, а специалисты — знакомились детально с условиями полётов, с природой далёких миров, образцами минералов, особенностями жизни, если жизнь была. Тысячи проблем рождал каждый космический рейс, о многих зрительно оповещали экспонаты. И посетители этих залов не прохаживались в них, не бросали по сторонам любопытные взгляды, а садились перед каким-либо облюбованным экспонатом и возились с ним, осматривали, трогали, вдумывались в его назначение…
Был ещё один зал, «пантеонный», так он именовался на музейном жаргоне, хотя и мало напоминал тот торжественный Пантеон, что высился на Главной площади Столицы. В официальном Пантеоне, усыпальнице великих людей человечества, стояли саркофаги с их телами, в зале звучала тихая музыка, посетители переходили от одного саркофага к другому, слушали негромкую справку о жизненном пути того, на чью статую и усыпальницу сейчас смотрели. В Пантеоне души настраивались на величественный лад истории. А в «пантеонном» зале Музея Космоса не было и тени величественности, это был скорее склад, а не выставочный зал, но склад, хранивший сокровища — навечно сохранённый мозг знаменитых покорителей космоса. И пускали сюда лишь по особому разрешению директора Музея Космоса. Ибо здесь нечем было любоваться, нечем восхищаться, ни о какой беде, приключившейся с героями космоса, не приходилось скорбеть. Вдоль стен стояли ванны из прозрачной стали, в каждой, в специальной жидкости, плавал вынутый из черепной коробки мозг умершего астронавта, удостоенного такого почётного отличия. Возле ванны возвышался на урне из малахита, как на постаменте, мраморный бюст того, кто некогда был обладателем мозга, а в урне покоился его прах. Это был архив, а не выставка, хранилище ценностей, а не объект для зрелищ, и, пожалуй, напрасно музейные работники присвоили этому залу пышное название «пантеонный». Впрочем, оно выражало не так внешнюю обрядность зала, как их собственное отношение к тому богатству, что в нем хранилось.
Но однажды в летнее утро 2183 года директор подписал разрешение посетить «пантеонный» зал группе экскурсантов. Двадцать семь выпускников Высшей школы звездоплавания пожелали на прощание с Землёй — их всех переводили на инопланетные базы — познакомиться и с этим всегда закрытым помещением. Группу принял консультант Музея, немолодой мужчина, высокий, красивый, широкоплечий, с большими ярко-голубыми глазами. Он с любопытством оглядел группу.
— Больше половины — женщины, — констатировал он низким, хрипловатым голосом. — В моё время женщин в космос старались не брать.
— С тех пор многое изменилось, — вежливо возразил староста группы экскурсантов. — Космос, впрочем, и в ваше время нигде не был заколочен досками для женщин.
Консультант усмехнулся:
— Заколочен досками не был, верно. Но звёздные рейсы имеют свои особенности. Вы все астронавигаторы?
— Двое штурманов дальнего звездоплавания, шестеро астронавигаторов второго разряда, остальные — инженеры разных специальностей, — отрапортовал староста и поинтересовался: — Собственно, о каком времени вы говорите, как о своём? Оно давно было?
— Лет сорок назад. Что вы смотрите с таким удивлением? Мне уже под девяносто.
Лет шестьдесят консультанту можно было дать, но не больше. Экскурсанты изобразили на лицах почтительное удивление и промолчали. Консультант поручил экскурсию человекообразному автомату с румяным лицом и широкими усами, он, видимо, копировал кого-то из астронавигаторов, невысокого, плотного, очень энергичного, — посетители все же не припомнили оригинала. Голос робота им показался знакомым, он восстанавливал чей-то давно слышанный — экскурсанты на лекциях часто прокручивали плёнки с рассказами звездопроходцев об их экспедициях. И если бы автомат повторил хоть одну из прославленных чеканных фраз старых героев, напомнил бы хоть об одном знаменитом приключении, слушатели не затруднились бы установить, чей голос воспроизводил робот. Но он не рассказывал о космических драмах, победах, неудачах, а читал как по писаному обычную музейную лекцию. Профессора Высшей школы звездоплавания излагали свой учебный материал интересней.