Люди и призраки — страница 39 из 91

— Да, идеи бывают разные, — согласился я и стал прощаться, ссылаясь на то, что ещё не вполне восстановил своё здоровье.

От Барнхауза я пошёл в Управление Дальнего Космоса. Помню, что очень боялся всех прохожих. Среди них могли быть знакомые Виккерса. Кинулись бы ко мне с расспросами, а я никого из них не знаю — что им говорить?

В Управлении я направился к Игнатию Скоморовскому. Он подписывал мою командировку на Ниобею, он распорядился доставить мой мозг живым на Землю. Не ученик, но друг Раздорина, Скоморовский уже лет тридцать заведовал всеми делами на всесолнечных планетах. Он не мог не знать, как из двух разнохарактерных людей составили одного человека.

Он дружески обнял меня, не так мощно, как Барнхауз, но ещё теплей. Однако по тому, как деликатно он отвёл глаза, я понял, что ему больше чем просто непривычно моё преображение. Он не смог сопоставить меня с моим теперешним обликом и растерялся: признаваться в том либо промолчать?

— Как, по-вашему, Игнатий, кто я теперь — Штилике или Виккерс? — спросил я прямо.

Он с полминуты помолчал, перебарывая неприятие моего нынешнего образа.

— Для нас вы всегда Штилике, — сказал он твёрдо, — И для будущих поколений тоже.

— Да, после моей смерти, Игнатий. Когда вы наконец погрузите мой сохранённый мозг в консервирующий раствор. Но это не скоро. Смерть моя отодвинулась, я ведь вернулся с Ниобеи на четверть века моложе, чем улетел туда. Так что с водворением мозга в Музей придётся погодить.

Он отпарировал, что такую задержку с превращением в музейный экспонат от души приветствует и одобряет. Я гнул свою линию. Для себя я — Штилике, для всех кроме нескольких посвящённых в тайну, — Виккерс. Это становится нестерпимым. Я чувствую себя актёром, вынужденным играть нелюбимую роль. Мне надо срочно умчаться куда-нибудь, где меня не знают.

— В качестве всем известного социолога Василия Штилике, я так вас понимаю? — спросил он.

— В качестве мало кому известного Джозефа Виккерса, — отрезал я. — Я надел едва ли подходящую мне маску, но она срослась со мной, снять её не могу.

Игнатий Скоморовский предложил мне Матряну, планетку объёмом в три-четыре Земли, спутник белого карлика Саломеи. Астросоциологу на Матряне дел немного: небольшое поселение людей, никаких зверей и туземцев, мирная, упорядоченная жизнь. На этой благословенной планетке я провёл следующие двадцать лет, ничем не отметив их — ни важными делами, ни крупными событиями. И я не желал ни важного, ни крупного. Я был Штилике, но прежнего Штилике — энергичного, целеустремлённого, властного, в общем фанатика, как обозвала меня Агнесса Плавицкая, не существовало, и следов этого былого Штилике я не находил в себе. И Виккерсом я остался лишь по фамилии и облику. Смена тела оказалась отнюдь не похожей на смену одежды, как представлялось мне поначалу. Я перестал быть Штилике и не стал Виккерсом. Кем я был те двадцать лет на Матряне? Не знаю. Добросовестным средним работником, тусклой личностью — не выше того. «Ни богу свечка, ни черту кочерга» — как именовали таких наши предки.

Так я постиг великую истину, ещё никому, кроме меня, не известную во всей своей трагической полноте. Мы привыкли отделять характер от внешности, интеллект от телесного образа. Этот человек умен, строг, решителен, способен к творчеству, а высокий он или низкорослый, красивый или уродливый, толстый или худой, быстрый или медлительный — все эти внешние признаки малозначащи, они характер не определяют. Таково обычное мнение. Я на своём невесёлом опыте доказал, что оно ошибочно. Мозг Штилике, внедрённый в тело Виккерса, потерял девять десятых своих возможностей. Теперь вижу, что раньше — некрасивый, низкорослый, медлительный — я был в своём роде выдающейся личностью. И Виккерс был незауряден — быстрый, решительный, энергичный, целеустремлённый. Нас объединили в одно целое — и породили среднего человечка: исполнительного, старательного работника, звёзд с неба не хватающего и пороху не выдумывающего. В нас сохранились наши недостатки, наших достоинств поубавилось, некоторые и вовсе потерялись. Я уже не уверен, что мозг Штилике, освобождённый от тела Виккерса в момент моей смерти, займёт своё место в назначенном ему саркофаге именно таким, каким его хотели бы видеть.

И, окончательно убедившись, что настоящего возрождения мне не ждать, я вернулся на Землю. Теперь я консультант Музея Космоса, заслуженный, но ничем особенным не выдающийся астроинженер Джозеф-Генри Виккерс на отдыхе. В «пантеонном» зале стоит пустая урна, ожидающая мой мозг. В Музее знают, что где-то обретается живой человек, носящий в себе мозг знаменитого астросоциолога, но что это за человек, где он, не знает никто. И вряд ли кто поверит, если бы я и признался, — слишком уж мало схож непритязательный консультант с человеком, ставшим символом мужественного звездопроходца. А я неожиданно признался молодым парням и девушкам, вылетающим на далёкую Ниобею, — они поверили! Почему я сделал это? Обрадовало, что так долго закрытая планетка снова раскрывается? Что же там произошло? Погиб ли навеки несчастный народ нибов или стараниями тех, кто пришёл после меня, возрождён к новой жизни? Или тебе смертно захотелось полететь туда с ними, Василий-Альберт Штилике — Джозеф-Генри Виккерс?

Тридцать два обличья профессора Крена
Памфлет-фантазия




К начальнику полиции вошёл следователь. Начальник, энергичный старичок с провалившимися щеками и злыми глазками, недовольно повернулся к нему. Тот походил скорее на тренера команды тяжеловесов, чем на юриста. Начальнику не нравилась в помощнике слишком оптимистическая внешность и доверие к людям. За три года работы в полиции этот самодовольный боров довёл до смертного приговора всего четверых и не добился для других своих подопечных полных ста лет тюремного заключения. Начальник не одобрял методов следователя. Тяжёлый кулак был веским аргументом не всегда. «Вину из обвиняемого лучше не выдавливать, а выдалбливать, — говорил начальник. — А невиновные если и существуют, то лишь в ближайшем окружении господа бога, да и то потому, что туда не добраться». Начальник не позволял себе чертыхаться, но господа бога вспоминал с благоговением часто.

— Я вас не звал, Симкинс, — заметил начальник.

— Совершенно точно, господин полковник, — ответил следователь, кланяясь. — Я, с вашего разрешения, в связи с загадочным вопросом профессора Крена…

— Вы олух, Симкинс, — почти вежливо сказал худой начальник. — Никаких загадочных вопросов в деле Крена не существует. Как этот прохвост Крен?

— Бредит. Третий день не приходит в себя. Врачи ни за что не ручаются.

— Никто бы не дал врачам медной монеты, если бы они за что-нибудь поручились. Врач в самом простом случае должен сомнительно качать головой — этим он повышает себе цену. Зато я поручусь, что меньше двадцати пяти пропойца Крен не отхватит. Если, конечно, вы не испортите заварившуюся кашу своим всепрощением.

— Постараюсь, господин полковник. Сделаю всё возможное. Между прочим, Крен не пьёт. Никогда не пил!

— Вы оглохли, Симкинс? В сотый раз спрашиваю, что вам надо?

— Если позволите… Обгоревший дневник Крена восстановлен почти полностью, много интересного… В парламенте выступал Поппер, я отчеркнул в газете важнейшие места.

— Давайте Поппера! Так, так. Ага, вот: «Я лично осматривал эти великолепные заводы, — произнёс оратор в своей речи, — и убеждён, что с божьей помощью и дополнительными капиталовложениями их можно переоборудовать для выпуска военной продукции. Что же до мошеннических проектов нынешних акционеров, то от них приходится отказаться как от беспардонного блефа».

Начальник поднял голову и осмотрел своего помощника с головы до ног.

— Вы слишком плотно ужинаете, Симкинс. К сорока годам у вас будет свыше ста килограммов. Жир вреден, ибо развивает добродушие. У хорошего человека злость сидит в костях, а не в жире. Сколько их было, этих искусственников? Тридцать два, вы сказали?

— Сорок восемь. Крен говорит о тридцати двух потому, что они ему всех ближе. Но всего их было сорок восемь. Ни один пока не пойман.

— Оставьте дневник и можете идти.

Когда следователь осторожно закрыл за собой дверь, начальник пододвинул обгоревшую тетрадь. От первых страниц ничего не осталось, многое отсутствовало и на следующих, но середина и конец составляли почти связный текст. Начальник читал с интересом, временами качал головой и — не то удивлённо, не то восхищённо — бормотал про себя: «Прохвост же! Ну и прохвост! Двадцать пять — и ни года меньше!»


* * *

…потрясённый. Я стремился лишь к этому восемь мучительно трудных лет — нет, я не мог поверить! Это было слишком хорошо, немыслимо хорошо! Я заметался по комнате, чуть не плакал; думаю, взгляни кто со стороны, решил бы, что я сошёл с ума, — так я был рад! Потом я сказал: возьми себя в руки, он настал, наконец, час твоего торжества — весь мир вскоре падёт к твоим ногам! Я прикрикнул на себя: и на меньшее, чем мир, не соглашайся, руки у тебя достаточно сильны, чтобы поиграть этим шариком; нет, говорю тебе, нет, ты не напрасно потрудился, человечество отметит тебя среди величайших благодетелей! После этого я приблизился к аппарату. Колени у меня дрожали. Шарик жил, пульсировал, расчле…

…пошёл на убыль: четыре дня реального существования после восьми лет горячечных мечтаний и математических расчётов! Здесь важен факт — мне удалось материализовать мысли, остальное — детали; детали можно переделывать и дорабатывать. Я почувствовал усталость: четверо суток без сна — даже для меня это многовато. Я в последний раз полюбовался рассасывающимся в растворе комочком. Я знал, что когда проснусь, комочка не будет. Он был — лишь это имело значение! Я повалился на диван…

…Чёрт! — сказал он. — Счёт электрической компании за этот месяц чудовищный! Вы не жуёте эти проклятые киловатты, профессор Крен?

— Не понимаю, чего вы хотите, доктор Паркер? — сказал я, сжимая под столом руки. Я не хотел, чтобы он заметил, что я волнуюсь.