[45], а не практически подтвержденной теории, ученым удалось получить убедительное объяснение таким эволюционным достижениям, как разделение на два пола или стратегии кооперации между животными. Такой же подход можно применить и к антропоморфическим гипотезам в этологии — хотя бы на предварительном этапе их рассмотрения.
Далее заметим, что у всех моделей, использующих концепцию ментальности в отношении поведения животных, есть одно ценное качество, свойственное далеко не всем научным парадигмам: будучи точно сформулированными и проверенными, они опровержимы, в том смысле, какой вкладывал в это понятие эпистемолог Карл Поппер[46]. Рассмотрим еще раз пример с собакой и ее щенком. Ученый выдвигает гипотезу о том, что собака, услышав сигнал тревоги своего щенка, бросается к нему, потому что ею движет материнское стремление защитить существо, которое она идентифицирует как совершенно особенное, отличное от всех других живых существ: одного из своих малышей. Если эта гипотеза верна, это означает, что собака останется равнодушной к зову щенка, записанному на магнитофон. Однако мы видели, что это не так. То есть эксперимент позволяет опровергнуть выдвинутую гипотезу, ради которой он был поставлен. Короче говоря, благодаря опытам, проводимым для проверки той или иной гипотезы — даже если они ее опровергают — более того, по мере того, как они ее опровергают, — эти гипотезы обогащают наши эмпирические знания в этой области. Опыт с магнитофоном, например, позволил значительно глубже проникнуть в психологию собак, подчеркнув ее отличие от нашей собственной. Такое качество, как потенциальная опровержимость — свойственное всем научным экспликативным моделям и доказывающее их, — должно заставить нас с меньшим подозрением и недоверием взглянуть на модели, которые гипотетически подразумевают наличие психической жизни у животного.
Кроме того, постоянное использование столь пугающих терминов, как само слово «антропоморфизм», превратило их в настоящую лексическую страшилку, объединившую без разбору все упоминания ментальности в психологии животного, от самых осторожных до наиболее смелых. Это обстоятельство только добавило тумана в состояние вопроса и без того непростого. В общем-то, если задуматься, антропоморфизм как таковой в научном плане не представляет собой никакой проблемы. Априори ничто не запрещает строить гипотезу, объясняющую поведение животных теми же психологическими механизмами, что и поведение человека. Просто, как и все научные гипотезы, она должна быть достоверно доказана. На самом деле подобные гипотезы часто не выдерживают критического подхода. Здесь важно подчеркнуть, что не сама по себе аналогия с психологией человека, лежащая в основе такой гипотезы, должна заставить исследователя отбросить приводимые аргументы, а только лишь несоответствие этих аргументов фактическим данным.
Иными словами, проблема явления, называемого антропоморфизмом, состоит не в том, что к животным применяются интерпретационные модели, взятые из психологии человека, а в том, что они применяются необоснованно и без эмпирического подтверждения. С большой долей вероятности можно говорить о том, что существуют некоторые психологические механизмы, которые у человека и животного действительно идентичны. В этом плане критика антропоморфизма, в том виде, в котором она широко распространена в этологии, порой звучит несколько двусмысленно, поскольку настаивает на том — или, во всяком случае, дает понять, — что использование заимствованных из психологии человека концептов применительно к животному по сути своей неправомерно. При этом она игнорирует тот факт, что априори они ничуть не хуже и не лучше, чем все прочие концепты или модели.
И наконец, заметим, что упрямый отказ от любых проявлений антропоморфизма, по иронии, с неизбежностью приводит к обратному результату. Если перефразировать известную формулу, хотя и несколько устаревшую, можно сказать, что небольшая неприязнь к антропоморфизму удаляет от него, а большая ненависть — приближает. И в самом деле, если априори рассматривать животное в качестве машины, лишенной какой бы то ни было субъективности, то не будет ли это означать то же самое, что давать животному определение путем сравнения его с человеком, только на этот раз не отождествляя, а противопоставляя одного другому? В более общем плане разве отождествление животного с лишенной субъективности машиной — это априори не продукт культуры современного западного общества, который с научной точки зрения заслуживает не большего доверия, чем очеловечивание животного?[47] Почему априори более «осмотрительно» сопоставлять психологию животного с механической моделью, чем с моделью человека? В конечном итоге решающую роль в этом вопросе должны играть только факты. По большому счету, радикальное разделение человека и животного, к которому приводит столь решительный отказ от антропоморфизма, — это, вполне вероятно, один из пережитков представлений о природе, отвергаемых современной биологией еще начиная с Дарвина. Это все та же антропоцентрическая идея[48] о человеке как о Венце Творения, который благодаря сложности своей организации и способности мыслить находится на вершине пирамиды живых существ и отделен от животных непреодолимой границей.
Антропоморфизм подобен вращающемуся кругу, который затягивает к центру всех, кто пытается слишком быстро с него соскочить. Означает ли это, что, будучи существами человеческого рода, пленниками нашего собственного представления об окружающей действительности, ограниченными определенными условиями жизни, мы не можем испытать «каково это — быть животным», если перефразировать название известной и очень обсуждаемой статьи философа Томаса Нагеля[49](Nagel, 1974)? При всей сложности и важности этого, на первый взгляд простого вопроса, несомненно представляющего большой интерес для философа[50], нужно заметить, что для естествоиспытателя он звучит иначе.
Ученый, в какой бы области знаний — естественнонаучной или гуманитарной — он ни работал, не ставит перед собой задачу воссоздать чувства самого животного в их первозданном виде. Этолог, как и психолог, не стремится к тому, чтобы дать нам самим почувствовать то, что чувствует другое существо, например страх, голод или способность к двухцветному зрению: несомненно, это было бы напрасной тратой времени. Цель ученых состоит совсем в другом: построить модель, которая в доступном виде, тем или иным образом, представляла бы эмпирически установленные факты. То есть перед ними не стоит задача выяснить, удалось или нет избежать влияния антропоморфизма, как и всех других «морфизмов» или «центризмов», таких как этноцентризм, социоцентризм или сексоцентризм (имея в виду склонность принимать за точку отсчета собственную тендерную принадлежность), которые также способны исказить наше восприятие действительности. Скорее они должны его контролировать и перестраивать выдвигаемые антропоморфические гипотезы таким образом, чтобы их можно было проверить научными методами и использовать для расширения наших знаний об эмпирической реальности. В этом смысле, как часто подчеркивают современные этологи, изучающие когнитивные способности животных, антропоморфические предпосылки имеют полное право на существование в качестве эвристического процесса, открывающего новое поле для исследования. Иными словами, антропоморфизм — это инструмент, заслуживающий внимания в той мере, в какой он позволяет получить эмпирические результаты.
Каково же быть собакой?Антропоморфизм и эгоморфизм
По поводу этого ключевого вопроса заметим, что проникнуть в разум животного действительно очень сложно, однако и проникнуть в разум другого человека немногим проще. Эти проблемы носят общий характер и, по определению, имеют больше сходства между собой, чем кажется. В самом деле, нам не менее сложно представить, «каково быть» Людовиком XIV или Зиданом. Несмотря на все наше воображение, очень трудно действительно поставить себя на место другого человеческого существа. То же самое касается и животного. Сложности, связанные с попытками проникнуть в разум животного, несомненно имеют свои особенности, но тем не менее не настолько специфические, как это кажется на первый взгляд, и могут рассматриваться как особый случай более общей проблемы — доступа к разуму любого другого существа, будь то человек или животное. В этом свете антропоморфизм выступает в качестве частного случая общего явления, свойственного человеческой природе, которое можно было бы назвать «эгоморфизм» и заложниками которого все мы являемся. Не имея прямого доступа к разуму другого и возможности испытать его чувства изнутри, мы можем только проецировать на него собственные представления о мире и свой привычный образ мысли[51].
Разумеется, никто не отрицает ни глубоких специфических отличий разума человека от разума животного — особенно если речь идет обо всем, что связано с языком, — ни того факта, что в целом нам значительно проще понять мысли и чувства другого человека, чем мысли и чувства животного. Я всего лишь хочу подчеркнуть, что, преувеличивая проблему антропоморфизма, имеют в виду, что те сложности, которые возникают, когда мы пытаемся понять чужой разум, касаются исключительно разума животного, тогда как в действительности мы сталкиваемся с одними и теми же трудностями при попытках проникнуть в разум любого существа: и животного, и другого человека. Основная сложность для ученого состоит не только в том, чтобы, как полагают противники антропоморфизма, выйти за пределы нашей человеческой природы. Вероятнее всего, проблема еще глубже: необходимо выйти за