С марта 1942 года в лагерь поступают восточные рабочие, причем не только русские, но и поляки, чехи. Вот, видимо, среди этих первых «остарбайтеров» в лагере оказался и Николай. Беглецов разделили, больше своего попутчика и товарища Николай не встречал. Вместе с другими прибывшими в эшелоне после проверки и дезинфекции он был помещён в карантинный блок.
Началась другая жизнь. Собственно, это не была жизнь в прямом понимании этого слова. Это было существование на грани разумного. Борьбой за жизнь, выживанием, прочими фразами, где образующим стоит слово «жизнь», всё то, что с ним происходило последующие годы, назвать нельзя.
Три года он провёл в лагере.
Три страшных года. Тяжелейший режим, где сну отведена малая толика времени, где руки и ноги заняты неким делом, о смысле которого он не мог думать. Мозги отказывались работать. Страха перед болью, смертью, каким-то насилием уже не было, были инстинкты.
Окрик. Жди удара. И он сгибал голову и внутренне сжимался. Построение колонной на работы. А там уж то ли кирка, то ли лопата, носилки, да какая разница, что у тебя в руках? Делай, что говорят. Обед. Пустая, чуть тёплая похлебка. Вновь команда. И он бегом выполняет её. Не выполнить значит умереть. Ко сну. Бегом на нары, пока место твоё не занято, и сон, как обморок, глубокий, без снов и сновидений. Команда на подъём. И он встаёт. Думать некогда. Всё на инстинктах. И так каждый день.
То, о чём я рассказываю, не вымысел.
В 1976 году я познакомился с Николаем. Конечно, это был уже не тот узник концентрационного лагеря Колька, это был степенный, на вид крепкий, высокий мужчина, Николай Архипович Краснокутский, прапорщик, уважаемый человек. Мне в ту пору было двадцать семь, а ему чуть за пятьдесят. Я был замполитом дивизиона, где служил Николай.
Много и часто мы общались с Архипычем. Людей с похожей биографией до той поры я не встречал. Фильмы – это да. Показывали концлагеря, ужасы войны показывали. Помню, скулы сводило и рыдать хотелось, когда смотрел «Судьбу человека». Или фильмы о Зое Космодемьянской, молодогвардейцах. Сердце сжималось, когда видел горькую правду войны, её ужасы. Но то фильмы, а здесь выживший в страшных испытаниях узник концентрационного лагеря СС.
Правда, не больно разговорчивым был наш Николай Архипович. Не любил он расспросы о лагерных делах, уходил от разговора на эту тему. Оно и понятно, четыре года, вычеркнутые из жизни. Три года мук и страданий.
Но изредка удавалось его разговорить.
У Николая Архиповича на голове, чуть выше правого виска, был заметный шрам.
– Что это за отметина, Архипыч?
– За непослушание немец саданул. Да так, что я чуть не помер. Немец и сам испугался. Я ведь после его удара прикладом как подкошенный без чувств рухнул. А фашист совестливым оказался, на горбу в медпункт приволок, а там уж я в себя пришёл. Хорошо, быстро оклемался, а то бы через пару часов закопали, и с концами. Но отметина знатная, чуть начну переживать, и в висках ломит, и глаз дёргается. А вы, часом, не к увольнению спрашиваете?
– Да вы что, Николай Архипович, служите на здоровье, а мы только радоваться за вас будем.
Сильно переживал Архипыч, что выслуги на пенсию полной у него нет, а года подпирают, уж за пятьдесят. Боялся, что в отставку попросят. Но этого человека и в кадрах армейских знали, и командующему докладывали. Пусть служит, польза есть от него, дела свои делает, здоровье вроде бы в порядке.
Наш Архипыч взводом тыла командовал. Хозяйственным и рачительным был до чрезвычайности. На дворе зима, а у офицеров и солдат на столе зелёный лук, петрушка, укроп, черемша. А уж капуста по спецзасолу, сало копчёное, фирменный карп из местного пруда – так это вообще не подлежит описанию. Пальчики оближешь. И с дисциплиной у него всё в норме. Взвод в передовиках. А что бойцу надо? Им, салажатам этим, прапорщик как отец был: и воспитывал, и защищал, и ценил, и уважал. И они его любили, как отец он для них был.
Как-то летом в воскресенье зашёл я в его тыловое хозяйство. Смотрю, сидит старик одиноко. На улице жара, он в майке, брюки на подтяжках, на столе кружка с молоком и хлеба краюха. Горько так на краюху смотрит, а на глазах слёзы.
Говорю:
– Николай Архипыч, что случилось?
– Да вот вспомнилось, не вовремя, может, но вот вспомнилось, и распереживался. Такую же горбушку в сорок третьем в лагере заработал. Капо[9] заставил одежду постирать. Расстарался я, видимо, понравились ублюдку мои труды, и оделил меня он вот таким же куском хлеба. Хлеб чёрствый, слежалый, но всё же хлеб. Принес в барак, отгрыз кусочек, думаю, на утро оставлю, так и заснул с горбушкой в руке. А проснулся, нет краюхи, спёр ночью кто-то. И так мне горько и обидно стало, просто слов нет. Казалось бы, ну и что случилось? Ну, украли, сам виноват, спрятать надо было. Но такая горечь в душе была, словно что-то родное потерял. Вот ведь как было, до чего изверги довели. Из-за кусочка хлеба такую трагедию пережил.
Я-то почему всё это говорю? Без эмоций жили. Просыпаюсь утром, а сосед мёртв. Ну, вынесли, похоронщикам отдали, и всё, забыли. Кто он, что он? Нет человека и нет, и всё тут. Работаешь, а рядом с тобой упал человек, и ты уже знаешь, это кандидат в покойники. Знаешь, и всё, только думаешь, как бы самому не упасть, а через пару минут и об этом перестаёшь думать. Думалка вся как мёртвая, мерно гудит, и всё. В висках шум и стук. Тук, тук… Это сердечко наигрывает. Значит, вроде как живой. И вновь в мозгах туман. А тут как ту горбушку вспомню, и слёзы из глаз…
Пожалуй, только в сорок пятом некое просветление пришло. Немчура почувствовала, что конец войне скоро, пыл свой слегка усмирила. Капо, так те продолжали злобствовать, а немцы притихли малость. В конце апреля сорок пятого наконец-то пришло освобождение. Американцы нас освободили. Как-то не особо заметно всё произошло. Вроде вот немцы ещё бродят по периметру, и тут вдруг крики, шум. Все бросились из барака наружу. Ожидали, конечно, ожидали мы освобождения и вот дождались. Американцы на танках и автомашинах у проволоки. Я-то к забору не поспел, оно, может, и к лучшему, подавили многие тогда с радости друг друга. А уж капо досталось так досталось. Порвали некоторых, прямо вживую порвали. Американцы, увидав нас, просто рыдали. А что ж не плакать? Худые, оборванные и кричащие скелеты. Вместо улыбок широко открытые кривые рты. Картинка, конечно, не для слабонервных.
Дальше фильтрационный лагерь, томительное ожидание передачи советской администрации и на родину. Допрос в НКВД был, по счастью, для меня формальностью, всё же я с шестнадцати лет в лагере. Так что получил справку о пленении, а уж потом паспорт. И вот я на родной земле. Возраст двадцать, образования никакого, изранен, переломан, с нервным тиком, делать, кроме как копать и носить грузы, ничего не умею. Двадцать лет, а ещё не целован. Вот таким прибыл я из далёкой неметчины.
Дальше. Ну а что дальше? В Токмаке не стал оставаться, пустой город, а мне надо было на ноги становиться, учиться, работать. Вот в Винницу и подался. Мечтал в детстве военным стать. Вроде как всё и получилось, сами видите.
Архипыч притих, и я помолчал за компанию. Говорить ничего не надо было. Всё было сказано.
Это была моя последняя встреча с прапорщиком Краснокутским.
Военная судьба погоняла меня по землице нашей. Москва, военная академия, ракетный полк в Гусеве. Служба в Литве, на иркутской земле, на Псковщине, и вот вновь Москва. Новые люди, новые впечатления, хорошая должностная карьера. Семья, дети. Весь этот жизненный водоворот крутил и вертел меня вовсю. Остановка произошла лишь в 1991 году, в августе. Когда оказалось, что ни партия, ни армия никому не нужны, вот-вот будет всеобщий мир и братание. И мы, офицеры, особенно политрабочие, тоже вроде как ненужными стали. Однако мир миром, а хлеб с молоком меж тем никто не отменял. И я, и моя семья хотели кушать. Надо было не обижаться на страну и её вожаков, а искать работу. Ничего, всё образовалось, и работа появилась, и быт помаленьку устроился.
И вот однажды в офис конторы, где я работал, зашёл земляк моей супруги Валера Краснокутский.
– А Николая Архиповича Краснокутского вы, случаем, не знаете?
– Так это мой отец!
Вот так. Земля, как оказалось, не только круглая, но ещё и очень маленькая, раз такие встречи происходят.
– И как там Архипыч?
Долго мы с Валерой общались. Он и о себе поведал, и про отца рассказал. Завершил Николай Архипович военную службу, на пенсии нынче. Оформляет компенсацию за концлагерь, оказалось, у немцев и после войны всё в порядке. Как у них там говорят: alles ist abgemacht! Получил Николай Архипович документ, что он действительно был подневольным восточным рабочим, причём быстро получил, один запрос – и вот она справка, на руках. Здоровье вроде как по возрасту, старые болячки не особо себя проявляют, но всё же помнит он и удар прикладом по голове, и избиения, всё помнит. Молчун он, как и прежде. Больше садовым участком своим занят, зеленью, ягодами и фруктами.
Порадовался я за своего сослуживца, от души порадовался.
Это был 1998 год.
Не часто мы общались с Валерием Николаевичем, сыном Архипыча, но общались. С праздниками поздравлялись и так, по-дружески, порой болтали, тем более что общие темы есть, как-никак в одном городе жили. И вот как-то весной двухтысячного принёс Валерий тяжёлую весть. Умер его отец. Чуток не дожил до семидесятипятилетнего юбилея.
Семьдесят пять, конечно, солидный возраст. Огромные испытания, трагедия концентрационного лагеря позади, тяжелейший жизненный путь. Казалось бы, горько сознавать, что ушёл человек. Однако что поделать, такова жизнь.
Но то, о чём мне рассказал Валерий, повергло меня в шок. Просто в шок.
Как оказалось, не умер Николай Архипович, убили его. Да. Именно так.
Убил его пьяный дебил, приставший на улице к девушке. Архипыч просто сделал ему замечание, не позволил измываться над совсем юной девчушкой. Отстал вроде пьянчуга, ушёл в сторону, а спустя некоторое время, нагнав старика, ударил сзади бутылкой по голове. И всё это среди белого дня, среди людей. Упал Николай Архипович. Очнулся уже в больнице. Плох был совсем. Долго ещё боролся за жизнь. Почти полтора года карабкался, но всё же удар этот оказался тяжелее немецкого приклада, смертельным оказался для него этот удар.