Люди и встречи — страница 1 из 39

В. ЛидинЛЮДИ И ВСТРЕЧИ


ОТ АВТОРА

Это не воспоминания и не портреты. Это — дань людям, из которых одних видел в действии, знал, с другими дружил, третьи были спутниками жизни. Люди разных масштабов, разных характеров, близкие автору тем, что каждый по-своему оставил глубокий след в его сознании.


ДЕНЬ В СОРРЕНТО


В знойный ветреный день я поднимался по дороге в Сорренто. Была осень, и богатая дарами земля Сорренто растила сливовые и апельсиновые деревья в садах. Почтальон с тяжелой сумкой нес почту к вилле с прикрытыми ставнями, в которой жил замечательный человек нашего времени — Горький. Было какое-то созвучие между этим плодоносным, цветущим миром и последними книгами Горького. Только недавно вышли «Рассказы 1922—1924 годов», «Из дневника» и прекрасные воспоминания о русских писателях.

Посланный мной из соседнего отельчика мальчик вернулся с лаконической запиской от Горького: «Очень рад и жду вас сейчас же...»

Горький сам открыл дверь своего дома. Высокий, чуть горбящийся, как горбятся обычно люди большого роста, с рыжеватыми пушистыми усами, весь круто прожаренный солнцем Италии, он показался мне необычно, не по возрасту крепким. И весь он был необычен, не похож на других, по-волжски окающий, в какой-то мышастого цвета курточке, с жидкой слезой в голубоватых глазах, с раздвоенным кончиком носа, с застенчивой по-молодому улыбкой, в окружении чуждой природы Сорренто.

В огромном кабинете с каменным, как во многих итальянских домах, полом, со столом, поставленным в глубине кабинета, с полками книг — наших, знакомых, несомненно прочитанных этим жадным до чтения и любознательным человеком, — как-то по-путевому, точно в вокзальном здании, затерялся Горький. Он жил в Сорренто много лет кряду, но он был и здесь на пути, как в самые далекие, молодые свои годы. Домом была Россия, удивительно преображенная, вырванная из нищеты и бесправия и эмблемой Союза Советских Социалистических Республик обозначенная на старом здании бывшего русского посольства на Via Gaeta в Риме. В эти годы мало кто побывал у Горького в Сорренто, и гость из Советской страны был для него частицей преобразуемой родины.

— Ну, рассказывайте, рассказывайте, — говорит Горький нетерпеливо, — как там у нас? Замечательные дела делаются!

Вороха советских газет, книги — все это перелистано, перечитано, заложено закладками Горьким. Его руки с сухими, выразительными пальцами лежат на столе, он хочет слушать много, обо всем сразу: как выглядят сейчас города на Волге, что делают литераторы, как изменилась за эти годы жизнь? И собачонка Кузя, знающая оттенки хозяйского голоса, начинает по временам вилять куцым хвостиком — столько тепла, восхищения и удивления в голосе Горького.

— Вот вы побывали на Севере... счастливый человек, — говорит Горький, хмурясь, расправляя привычным жестом — согнутым указательным пальнем — усы. — Хотелось бы и мне еще побродить по России, знаете ли... по старой привычке, — добавляет он с горечью, как бы подчиняясь времени и невозможности. — Ну-ка, интересно послушать, что там на Севере делается... как там люди по-новому дела проворачивают?

Он слушает, хмурится, постукивает сухими пальцами по столу, иногда задирает голову кверху, смотрит в сторону, в угол, — так легче удержать непокорную слезу в глазах.

Он знает много, удивительно много; то, что в газетной заметке пробежало иногда мимо нашего взгляда, Горький запомнил, вплоть до местности, где это происходило, до имен изобретателей или первых героев труда, пролагающих дорогу движению рабочей мысли, изобретательству, опыту. И казалось, что за чуть согбенной спиной Горького, за этой грудой рукописей, исписанных знакомым, с раздельными буквами, почерком, не ленивый, изнеженный простор сейчас лихорадочно сотрясаемого сирокко Сорренто, а пейзажи русской земли, исхоженной этим неутомимым ее испытателем и наблюдательным путником. И Горький подбадривает и подгоняет, ему мало часов, мало целого дня: столько надо расспросить, узнать, прощупать.

— Вот-с, — говорит он удовлетворенно, — замечательное явление — русский человек, — и выразительный указательный палец назидающе поднят возле самого носа. — Его, видите ли, батенька, на Западе больше по Достоевскому знают... надрывы и всякая там чертовщина! А он вон какой... весь мир по-новому строить учит.

И опять взгляд в угол, наверх, и удовлетворенное поглаживанье указательным пальцем рыжеватых усов.

В доме солнечно, все полно осеннего благоденствия, зрелости, могучего очередного приношения земли. Горькому тоже на пользу климат; роста он кажется огромного, здоровья окрепшего, мягкий бобрик волос почти без седины, усы неожиданно рыжие — мужчина этак пятидесяти лет. И тут же вдруг мучительное очередное покашливанье...

День летел за окном, его было мало, этого длинного итальянского дня с таким же долгим закатом над Средиземным морем. Вторично почтальон принес тяжелую почту: опять книги, письма, газеты; опять рукописи начинающих авторов; опять искания, вопросы, сомнения. И была какая-то ревнивость в том, как уводил Горький гостя из общего круга семьи в свою комнату, — не все еще он спросил, не все выведал.

— А что делает Пришвин? Вот прислал мне недавно свою книжку. Положение литератора, батенька, сейчас не то, что в прежние времена... страна читает. У меня есть справочка о тиражах Госиздата.

И справочка на нужном месте, под рукой, и знакомым почерком сделаны на ней пометки, вписаны имена забытых писателей прошлого века, которых обязательно надо переиздать: память у Горького огромная, поражающая, даже пугающая иногда энциклопедичностью, словно выштудировал он назубок имена и цифры. Тиражи Госиздата небывалые, и согнутым указательным пальцем Горький с довольством расправляет усы. С литераторами у него особая, любовная, проникновенная переписка, и когда сухие его пальцы постукивают по столу, кажется, что он вопрошает:

— Ну, а вы что сделали для народа, молодой человек?

— Вот, говорят, какой-то чудак изобрел замечательную счетную машину... наш русский чудак, изобретатель, — говорит Горький растроганно. — Удивительная, знаете ли, наша страна, что ни день, то новое изобретение. Вот что значит, когда народ разбужен для действия, батенька...

В большом и шумно населенном доме Горький показался мне одиноким. Одинокая фигура этого труженика, первым начинавшего рабочий день, с самого раннего часа склонялась за большим столом в кабинете, скорее похожем на просторную залу. Она была почти затеряна в нем, эта сухая фигура, с худыми, длинными, скрещенными под столом ногами, с двумя врезанными над переносицей морщинами, с большими роговыми очками, этой единственной данью возрасту, и с неутомимой рукой, наносящей знакомые, широко отделенные одна от другой строчки с раздельными буквами... И собачонка, лежавшая возле его ног, оживлялась, прислушиваясь к восторженным интонациям хозяйского голоса, — маленькая итальянская собачонка с российской кличкой Кузя.

Отягощенные плодами, дремали под вечер апельсиновые деревья в садах.

— Богатейшая земля, — сказал Горький с завистью, — два раза в год приносит урожай. — Казалось, он хотел добавить: «Эх, нам бы такой климат!»

Но это была все же чужая земля, и Горький оттягивал расставание с гостем: может быть, еще что-нибудь узнает он от него о далекой Москве. На площадке лестницы и у калитки забора мы дважды простились с Горьким; он словно хотел сказать еще самое главное, что должен был я передать по возвращении в Москву.

Я вернулся в свою комнату и остался один. Ветер продувал ее насквозь, и стекла в окнах дрожали. Книга, подаренная на прощание Горьким, как бы сама открылась на рассказе «Отшельник». Это был рассказ, написанный с чудесным мастерством и словно широко дышавший степью. Я прочел его, исполненный нежности к Горькому, и соррентская ночь с ее беспокойным сирокко не показалась мне чуждой, ибо рядом был Горький.

Утром, спускаясь по той же дороге к морю, я взглянул на дом Горького. Ставни на окнах еще были закрыты, но с поворота дороги я увидел раскрытое окно рабочей комнаты Горького. Горький, наверное, уже работал в этот утренний час. Скрестив под столом свои длинные ноги, знакомо наморщив переносицу, с двумя складками, надев роговые очки, он выводил трудолюбивой рукой ровные строчки с раздельными буквами. Это был труд писателя, который, куда бы его ни закинула жизнь, ни на минуту не расстается с пером.

Ветер утих, и апельсиновые деревья с их нежно рыжеющими плодами неподвижно стояли в садах. Море и небо были одного цвета, слитые тонким, еще не поднявшимся туманом. Город Сорренто спал. Белая, сухая пыль едва начинала дымить под колесами. Трудовое утро Горького было в полном разгаре.


ПАВЛОВ


Павлов зорок, стремителен, свеж. Он как бы принес на своих крепких, не согнутых старостью — он давно победил старость — плечах холодок солнечного осеннего дня.

Начало ноября, но Ленинград залит светом, первый игольчатый ледок затянул каналы, и вдоль темной, полноводной в эту пору Невы голубые стекла окон, отражающих небо, сияние, блеск. Полукруглая комната в психоневрологическом диспансере, где происходит одна из прославленных «павловских сред». Белые халаты врачей, стерильность в воздухе, тронутом, может быть, запахом эфира, как всегда в помещении, соседствующем с палатами для больных. Борода Павлова аккуратно расчесана, усы распушены, — есть какое-то неуловимое щегольство в этой кустатости, — на белом халате остро заглаженные складки: Павлов во всем блеске своей собранности, свежести мышления готов пуститься в очередное познавательное плавание.

Он очень похож на Дарвина огромным лбом с жемчужными остатками волос вокруг могучего черепа. Но самое примечательное в нем — это уши. Громадные, как у Толстого, коричневые, слушающие мир. Он оглядывает аудиторию, полный душевного равновесия, как бы с довольством ощущая движение жизненных сил в себе. И еще — самое примечательное в Павлове, что счет времени, когда подытоживают годы, остался где-то далеко позади. Павлов — аналитик прежде всего в отношении самого себя. Он строго проверяет каждый свой жест и каждое свое слово, не давая ни малейшего попустительства старости: он раздраженно отмахивается, когда выскочило вдруг не то слово или когда что-то на миг он запамятовал; к этим шалостям памяти он относится безжалостно, противоборствуя всеми силами старческому ослаблению внимания. Приходят в движение руки. Жест Павлова напоминает какую-то мнемоническую азбуку, нечто вроде морского кода. Вот Павлов побуждает к вниманию — поднят указательный палец руки; Павлов показывает связь событий, железную логику фактов — соединяются концы пальцев рук; Павлов выжидает — обе руки отдохновенно закинуты за спинку дивана, на котором он сидит.