Фадеев открыл свою книгу «Молодая гвардия» и после обращения по имени написал: «на добрую, добрую память», сделав тем самым надпись как-то пространственной и почему-то грустной. Так и стоит она ныне на моей книжной полке, эта книга Фадеева, и надпись, сделанная свыше десяти лет назад, звучит так, как если бы он сделал ее только вчера...
Обращаясь к биографии писателя, мы прежде всего говорим о том, что им создано. Мы радуемся в книгах Фадеева их утверждению жизни, их призыву к мужеству, и можем только сожалеть о том, что его личная судьба оказалась в разногласии с этим высоким призывом. Но хорошо знать, что молодость, с которой связано обновление жизни, всегда услышит в книгах Фадеева голос писателя, призывающего к воле и мужеству. Будущий молодой читатель, добрый потомок, обратит слова благодарности к писателю тридцатых—пятидесятых годов нашего великого и трудного века, к Александру Фадееву. Он увидит его в воспоминаниях современников веселым и жизнелюбивым, он услышит его запевку в песне о великих днях устроения государства нашего и вместе с ним повторит слова из его книги:
«Как хорошо могли бы жить люди на свете, если бы они только захотели, если бы они только понимали!»
В майский жаркий день простились мы с Александром Фадеевым. Воробьи трещали в молодой зелени деревьев так, что по временам заглушали прощальные слова, и большая тяжелая пчела заползла в лилию, лежавшую на груди писателя, и затеребила мохнатым рыльцем и лапками обсыпанные сладкой пыльцой тычинки...
По силе жизни это могло быть одной из страниц книг Фадеева.
ЮРИЙ ОЛЕША
Любимым писателем Карла Антоновича Олеши был Данилевский. В номере-квартирке при гостинице в Гродно, которой Карл Антонович заведовал, было всегда сумрачно от табачного дыма. Он курил папиросу за папиросой и почитывал в свободное время Данилевского. По внешности он был так схож с сыном, что всегда можно было представить себе, каким будет Юрий Олеша в старости.
Родители Олеши жили долгое время в Польше, в той ее части, которая была отторгнута от России после первой мировой войны. Мне привелось быть в Гродно, когда восстанавливалась историческая справедливость и исконные земли Западной Белоруссии возвращались ее законному владельцу. Родителей, в силу всех этих условий, Юрий Олеша не видел многие годы.
— Вот теперь у вас будет возможность повидать Юрочку, — сказал я старику. — Теперь он к вам непременно приедет.
Карл Антонович затянулся толстой, с указательный палец, папиросой, подождал, пока дым осел в его порыжевших от никотина усах, и сказал с сомнением:
— Едва ли. Вы не знаете нашего Юрочки. Так просто он не приедет. Не потому, что он плохой сын, — добавил он тут же, — а потому, что это Юрочка. Он в гимназию ходил по определенным камешкам, и если сбивался, то возвращался назад. «У меня сегодня будет невезучий день, — говорил он. — Я не хочу схватить двойку». Надо знать нашего Юрочку, — добавил старик философски.
Вернувшись в Москву, я рассказал Юрию Олеше, что встретился с его родителями в Гродно. Я выразил уверенность, что он к ним поедет.
— Не сейчас, — сказал Олеша. — Я поеду к ним, когда у меня будет слава и много денег, чтобы весь город говорил: к Олешам приехал сын.
— Но ведь этого может не случиться, Юрочка, — сказал я осторожно.
— Вы думаете? — Он посмотрел на меня с сомнением. — Почему вы так думаете?
Он был действительно убежден, что только такой его приезд может порадовать родителей. Мне кажется, он всю свою жизнь ждал, что случится что-то неожиданное, великолепное, как подарок судьбы. Он любил гиперболы и говорил афоризмами; он не придумывал их, они рождались органически из самой системы его мышления. Были органическими для него и гиперболы. Если слава — то мировая, если деньги — то много, если удача — то во всем. Но и того и другого было в его жизни мало, и главным образом по его неорганизованности: распределять время он не умел.
То, о чем Олеша говорил применительно к литературе и что он замышлял, было всегда большого плана; мир он видел остро и наблюдательно; сюжеты следовали один за другим из копилки его наблюдений и памяти. Но все это не реализовалось в большинстве случаев, оставалось замыслами, каркасы сюжетов не обрастали мясом: трудовых навыков, необходимых писателю, ему недоставало. Он любил гулять, встречаться с людьми, вести беседы — всегда умные, располагающие к нему, а сесть за рабочий стол — значило упустить многое из радостей неспешных прогулок и общения с людьми.
— Чудесное слово — кейф, — сказал он мне как-то. — Его понимают у нас как безделие, но это час раздумья, час дивана, — он хотел сказать этим: час создания стихов, по-восточному.
Образно говоря, Олеша замыслил тома, а написал всего один том, одну большую книгу, но книгу талантливую и своеобразную. Это его всегда беспокоило. Он дорожил своим местом в литературе, твердо памятуя, однако, что лучше меньше, да хорошо; но меньше все-таки не означает мало. Он сделал мало в сравнении со своими возможностями и понимал это. Были годы, когда он совсем надолго замолчал. Но как же он был горд и счастлив, когда в 1956 году вышел его однотомник, большая книга, напоминание о том, что он, Олеша, жив и действует. Он сразу воспрянул духом, за книгой последовал сценарий «Идиота», маленькие острые статьи о литературе, воспоминания, не только замыслы, но и воплощения замыслов.
Книги писателя всегда так или иначе являются отражением его личности. В этом смысле книги Олеши полностью выражают его существо, будь то «Зависть», или «Три Толстяка», или отточенные маленькие рассказы... Все это написано уверенной рукой человека, искушенного в мастерстве и, если применить рабочее слово, умельца. Он много умел, владел диалогом, знал законы сцены, тонко чувствовал литературу: в его статьях «Заметки драматурга» или «Литературная техника», как и в набросках, замыслах, планах из записных книжек, всегда ощущаешь острую мысль глубоко думающего человека.
Как-то по сугубо бытовым делам, которые Олеша понимал по-своему, мне было поручено поговорить с ним: вернее, я сам вызвался, зная, как легко задеть или даже ранить Олешу неосторожным словом.
— Писатель — это жемчужина во рту Времени, — сказал Олеша, отмахнувшись от бытовых обстоятельств. — Что такое время без писателя? Что такое девяностые годы без Чехова или Льва Толстого? Это просто цифры, а с Чеховым или Львом Толстым это эпоха. Вот что такое писатель. Неужели вам это непонятно и я должен говорить вам это в связи с какими-то ничтожными литфондовскими делами?
Он сказал это без запинки, мгновенно, и в этом не было увертки или хитрости: он действительно так думал, Олеша, — «надо знать нашего Юрочку».
«На память от старого и верного Юрия Олеши», — написал он мне на своей книге и тут же, задумавшись, сказал:
— Мы черт знает сколько времени с вами дружим... почему мы еще ни разу не выпили вместе доброй бутылки вина? Я имею в виду настоящее бургундское. Почему у нас не продают бургундского? Его описал Бальзак, это вино классиков. Неужели мы с вами еще не классики?
— Нет, Юрочка, — сказал я печально.
— Вы так думаете? — спросил он с сомнением.
С таким же сомнением он отнесся к тому, что вряд ли осуществятся условия, необходимые ему для поездки к родителям: вряд ли богатство и слава шумно войдут в его дом.
ЮРИЙ ОЛЕША
Он был добр и расположен к людям, у меня сохранилась не одна его записка с просьбой добиться помощи для того или другого писателя, и помнится, умерший недавно очень способный писатель Григорий Гребнев пришел ко мне в самом начале своей работы именно с запиской от Олеши.
— Как вы думаете, — спросил Олеша меня раз, как обычно, неожиданно, — занимаю я прочное место в литературе? Дело в том, что мне отказали недавно в одной моей просьбе. Если бы я занимал прочное место, мне не отказали бы.
Я успокоил его, убедив, что одно не имеет отношения к другому.
— Впрочем, почти всем писателям всегда в чем-либо отказывали, — сказал он сентенциозно. — Если бы писателям ни в чем не отказывали, писатели стали бы плохо писать. Нужно, чтобы отказывали, иначе писатель перестает расти. Но мне все-таки зря отказали. Я добьюсь такого положения, что мне ни в чем нельзя будет отказать.
Он появлялся повсюду — невысокий, с умными глазами, насмешливый, всегда словно что-то придумывавший по пути, и хотя иногда имя его не звучало годами, он был все же цементной кладкой советской литературы, доказав, что пусть немного, но зато хорошо, а это остается... Он дорожил званием писателя больше, чем показывал это.
Меня не было в Москве, когда Олеша умер. Бродя по ночным улицам Копенгагена, мы с писателем Э. Г. Казакевичем говорили об Олеше; мы вспоминали его; мы оба почти одновременно сказали, что его будет недоставать в нашей личной жизни, как его будет недоставать и в советской литературе. У него был свой голос, свое мышление, свой характер: этого достаточно, чтобы писатель остался. Олеша остался именно таким, каким мы его знали не одно десятилетие, — ироническим, острым, любящим кипение ума, холодные его наблюдения и горестные заметы сердца. «Надо знать нашего Юрочку» — таким мы его знали, и хорошо, что он был именно таким, что с его единственной книгой связан целый период нашей литературы.
Литературной оседлости у Олеши не было, он всегда куда-то шел, бросить якорь было не в его неугомонной натуре. Пусть таким он и останется и в нашей памяти, и в нашей литературе — только все куда-то идущим... движение всегда лучше остановки. А если у писателя к тому же есть острое зрение, неудовлетворенность собой, нераскрытые замыслы, целая толпа таких замыслов, то счет ведешь не только тому, что он уже сделал, а и тому, что мог бы он сделать.
АЛЕКСАНДР ЯКОВЛЕВ
Александр Степанович Яковлев обладал удивительной способностью выискивать во всех явлениях жизни радости. Он отметал все случайное, зачастую грубое и искажающее жизнь и оставлял для себя только чистую гамму красок. Его жизнелюбие было в такой степени органическим, в какой, скажем, дерево или растение берут от земли все питательные соки, способствующие росту и цветению.