Люди Истины — страница 34 из 57

Все считают: предки знали и умели больше, а мы с каждым годом лишь забываем отблески Истины истин. Удаляемся от нее. Может быть, – всякий ведь заметит, что и за его жизнь безбожия и нечестия в мире только прибавляется. Но вместе с тем прибавляется ведь и мирских, повседневных знаний. Те, кто с саблей и копьем в руках встал под знамя Пророка, считали Аравию сердцем мира, туловом птицы, раскинувшей крыла направо, на восток, в Машрик, и налево, в Магриб. Крылья эти упирались, как они представляли, в горы по краям мира, в Атлас и Хинд. А их правнуки уже плавали на легких, как птицы, белокрылых сафинах до краев черного Зинджа, населенного чудовищными зверями и людьми, чья кожа навсегда опалена пламенем Геенны. Узнали они и берега Хинда, достигли островов, где деревья дарят тысячи ароматов, основали поселения в стране шелка и чая, чьи мелкорослые люди изощрены языческой мудростью и высокомерны, считая всех прочих варварами и неотесанными грубиянами. Встретились с западными дикарями, так и не признавшими последнего Пророка и молящимися рукояти меча. Научились узнавать, как отголоски событий разбегаются по миру. Поняли, что сильнее всего мир меняют и дольше всего живут в нем слова, несущие Истину Бога.


Ибн Атташ появился не через неделю, а через три дня. Он был угрюм. Едва поздоровавшись, спросил Хасана, видел ли тот вчерашнюю казнь у северных ворот. Хасан ответил, что видел, но не стал дожидаться, пока казнимый умрет. А рыжебородый даи сказал, что умирать казнимый будет еще два, а то и три дня, – если никто не поможет ему. Тюрки привезли с собой свою дикарскую казнь, когда человека, будто рыбу, насаживают на толстый, смазанный бараньим жиром кол. Это плохая, очень плохая смерть. Это намного хуже, чем даже сдирать кожу живьем. Если кол тонкий, человек умирает быстро. Если толстый – умирает медленно и страшно от жажды и от гнили в разорванных кишках.

Но быструю смерть некому принести. Казнимый был даи Казвина. А уцелевшие его братья не смеют и носа высунуть. Даже воины. Их храбрости чуть хватает на то, чтобы прятать беглецов. Когда, наконец, у нашей правды появятся длинные ножи?

Черное, черное время! Маятник Подлунного мира качнулся снова – и принес с собой смерть. Пять лет назад земная власть имама была очень слабой. Свет Истины на этой земле, праведный Мустансир потерял даже свою столицу, город имамов, великую ал-Кахиру, построенную на древнейшей земле отражением славной ал-Мансурийи Туниса, где возродилась земная власть потомков Али. Но Аллах не оставляет праведных, и слово Его Истины способно зажечь свет в самой закоснелой душе. Множество армян, спасаясь от варварства тюрок, нашли убежище под рукой имама и, превзойдя свои заблуждения, стали правоверными. Наилучший из них, Бадр ал-Джамали, собрал армию и изгнал взбунтовавшихся наемников-тюрок, возвратив Город Тысячи Дворцов его законному хозяину. Чаша власти имама взметнулась ввысь, – а чаша судьбы всех тех, кто тайно нес слово Истины на землях, подвластных варварам, упала низко, очень низко. За годы земной слабости потомков Али тюрки приучились смотреть сквозь пальцы на проповедь Истины и на самих ее проповедников. Альп-Арслану лишь козни румийцев помешали прийти и силой взять страну Миср. Великий визир ал-Мулк и его ручной султан уже собрали армию для похода, – но коварный армянин, искусный в войне и интригах, пришедший в Дамаск нищим наемником и ставший его правителем, сумел превратить поход, суливший легкую добычу, в обещание тяжелой затяжной войны. И набрался наглости в такой степени, что посягает на зенит мира Сунны, на город халифов Багдад!

В слепой ярости тюрки обрушились на людей Истины и на тех, кого посчитали ими, казня невинных, не щадя ни старости, ни юности. Ибн Атташ сжал кулаки. За последние полгода в Исфахане по лживым доносам истреблено полтораста человек! А сколько перебито по всему Великому Ирану! К сожалению, среди погибших оказались и многие из тех, кто был опорой и силой братства.

– Мы обескровлены и обезглавлены, – сказал Ибн Атташ, – сам я насилу ушел и живу теперь, не зная, выдал ли кто-нибудь из пытаемых мое имя. Но запомни, брат Хасан, – наши силы все еще велики. И среди торгующих, и среди пашущих землю, и даже среди носящих меч еще много наших братьев и тех, кто хотел бы прикоснуться к Истине. Но как мало осталось тех, кто мог бы ее дать им!

Ибн Атташ помолчал, глядя угрюмо в пламя очага, а потом добавил уже буднично: «Меня больше некому заменить. Я хочу, чтобы заменил меня самый достойный из всех оставшихся. Ты удачлив, тебе удалось выйти из лап Низама и его ищеек живым. Ты умен, и огонь, вложенный в тебя Аллахом, ослепительно ярок. Я назначаю тебя даи Мазандерана, Гиляна и Дейлема. Но, прежде чем взвалить на тебя груз, хочу предложить: отправляйся туда, куда ты уже однажды пытался добраться. В город праведных имамов. Там – источник всего нашего знания. Там учился я и уважаемый тобой Насир Хусроу, да пребудет его душа с Аллахом. На сей раз я не отправлю с тобой никаких писем, но впереди тебя отправится мое слово, а оно еще значит многое».

Ибн Атташ исчез так же внезапно, как и появился. Вроде лег спать в соседней комнате, но на рассвете, когда Хасан, совершив молитву и омовение, решил выпить чаю, его уже там не оказалось. Хозяин дома тоже куда-то исчез. Слуга, наливший чаю и принесший лепешки с сыром и вязким кизиловым вареньем, в ответ на расспросы только пожал плечами и выудил из-за пазухи кожаный кисет, запечатанный воском, и сложенный вчетверо лист дешевой тонкой бумаги. Развернув его, Хасан прочел: «В кисете – сотня динаров. В стойле – твой мул. Уходи немедля! Я, Абд ал-Малик ибн Атташ, распорядился обо всем».

Тени еще не успели уползти со стен, когда Хасан, осторожно оглядываясь по сторонам, уже ехал по улицам Казвина. Улицы были необычно пустынны. Никто не спешил на базар – ни водоносы, ни лепешечники, ни торговцы зеленью. Никто не зазывал в лавки. Никого не было даже на площади перед мечетью. И на беленой стене, резкая, как внезапный крик, подсыхала россыпь свежих кровавых брызг.

Толпа собралась у западных ворот, выпихнув на пятачок перед ними полдюжины истерзанных, окровавленных людей. У одного, совсем еще мальчишки, липкой желтой кучей свисал на щеку выбитый глаз. Другой, тихонько поскуливая, переминался с ноги на ногу, прижимая руки ко вспученному, страшному животу, и между пальцев его сочилась черная жижа.

Жирный тюрок с золоченым полумесяцем на шлеме прокашлялся и объявил на ломаном фарси: «Волей его милости эмира Казвина и Хирвана мулахидов лишить их вредной жизни путем… путем…» – тюрок запнулся, чертыхнулся на своем наречии и добавил: «Да как хотите, так и бейте!» Толпа загудела и, подняв колья и мотыги, качнулась вперед. У Хасана подкатился к горлу тошный комок, когда к самым ногам его мула, отброшенный ударом, шлепнулся кровавый ошметок с перепутанными, слипшимися волосами.

– Эй ты, дервиш, – крикнул тюрок, глядя на Хасана. – Чего вылупился? Друзей увидел, а?

– Я хочу проехать за ворота, о господин, – ответил Хасан по-тюркски.

Ну, так объезжай вон по улице, – тюрок показал на узкую улочку, отходившую вбок, – там вдоль стены проедешь. У тебя что, мать из-за Черных песков была?

Хасан, в точности сымитировавший акцент рубаки Арслана Тарика, ответил, чуть улыбнувшись уголками губ:

– Нет.

– Ну-у, – потянул тюрок задумчиво, – ты поосторожней с персами этими. Ты издалека, наверное?

– Из Исфахана.

– К святым местам собрался?

– Вроде того.

– Зря ты сюда заехал. Видишь, от крови ошалели совсем. Они третьего дня Каджака Лысого, десятника нашего, прямо под базаром стоптали. Как зверье, дикари. Чуть поспорят в мечети своей и давай потрошить друг дружку. Дураки.

– Дураки, – согласился Хасан. – Радости тебе, воин.

– И тебе легкой дороги, святой человек, – ответил тюрок, улыбаясь неожиданному благословению от доброго человека своей крови.

За воротами, в полуполете стрелы от стены, висел на столбе человек. На ним вились черной тучей мухи, и несло от него невыносимым смрадом гниющего мяса и экскрементов. Но человек был еще жив. Когда Хасан проезжал мимо, он чуть пошевелил головой и глухо, хрипло застонал.


Дорога сама ложилась под ноги. Хасан вроде никуда не торопился, с любопытством осматривался, подолгу останавливался в местах, показавшихся интересными. Но переходы и дни бежали будто сами собой. Временами казалось, не он едет потихоньку на медлительном, своенравном муле, а мир скользит мимо, торопится, суетясь, почти не обращая внимания на одинокого путника. И в самом деле, Хасан будто стал невидимым. Крестьяне едва обращали на него внимание, когда он проезжал мимо деревень. Караваны проходили мимо, и люди их едва удостаивали взгляда запыленного, старого дервиша на понуром муле. Даже разъезды тюрок и стража у городов зачастую пропускали его, ничего не спрашивая.

Разгадку Хасан нашел прохладным осенним утром, глядя на спокойную воду озерца, притаившегося меж каменистых холмов. С ровной глади на него смотрело изможденное, обветренное лицо, обрамленное клочковатой, седой до желтизны бородой. Лицо ветхого старика. Странно, ведь ему не было еще и сорока. Тело оставалось крепким и быстрым, и по-прежнему скорыми и безукоризненно точными были разум и память. Но все же Хасан чувствовал, что преждевременной старости его лица есть причина. Не только невзгоды и страх скитаний, не только горе, и радость, и усталость тела определяют возраст. Время прожитой жизни отмерено тем, что человек видел, слышал и чувствовал, – и в еще большей степени тем, что запомнил. Отмерено тем знанием о мире, которое осталось в его разуме. Количество прожитого, само наше «я» определено тем, что удержала наша память. И по этому отсчету Хасан был безумно, невообразимо стар. Временами, в который раз изумляясь тому, как безукоризненно, не упуская ни мелочи, работает его память, он спрашивал себя: а если вдруг переполнится невидимое озеро, хранящее воспоминания? Если вдруг память откажется принимать новое? Что тогда? Умрет он? Либо будет бродить от дома к дому, прося милостыню, не помня лица того, кто только что бросил в его ладонь медны