Люди из пригорода — страница 14 из 45

тей может быть вреден для пищеварения. Повезло, потому что от того, что он услышал, у него окончательно поехала бы крыша. Потому что даже Марья Степановна, которую никто не осмелился бы упрекнуть в избытке чувствительности или воображения, чуть не сошла с ума, когда старик рассказал ей, что чернобыльская радиация ускорила эволюцию местных леших и они вдруг почувствовали, что голы и наги, и принялись мастерить себе одеяния из дубовой коры и листьев. А потом, осознав себя людьми, решили переехать в Горенку, чтобы получить паспорта.

– Ты не бойся, родненькая, – продолжал жизнерадостно вещать дед, – мы паспорта получим и тю-тю, только ты нас и видела, а право мы на них имеем, уж ты нам поверь, мы всегда в этих лесах жили, испокон веков.

Ему, впрочем, не пришлось, в отличие от Тоскливца, долго ее уговаривать, потому что от его россказней Марья Степановна вдруг стала видеть все, что ее окружало, как колыхающуюся массу непоседливых электронов и атомов, сливающихся в единое целое и излучающих ауру дивных, ярких цветов. И тут повелительница затхлых анкет и унылых формуляров догадалась, что если разговор этот будет продолжен, то не видать ей уже своей уютной комнатки с плюшевым диваном и салфеточками, и коробок с шоколадными конфетами, и еще много-много того, что делало ее жизнь в этом Богом забытом захолустье не только не унылой, но, наоборот, разноцветной, как перья павлина, и сытой, как у окончательно проворовавшегося кота. И поэтому она вывалила перед дедом Лешей груду паспортин, и тот сгреб их своей могучей лапой и улыбнулся, даруя возможность забыть раз и навсегда свои откровения. И когда проветривавшийся на улице Тоскливец плюхнулся на свой стул, который хотя и уступал по роскоши начальственному креслу, но был все равно любим, вытерт от пыли и самое главное снабжен антигеморроидальной подушечкой, деда Леши в сельсовете и следа уже не было. А разомлевшая неизвестно от чего паспортистка с важным видом закрывала сейф и готовилась прошествовать через все село в свою излюбленную комнатку, чтобы насладиться назло северному ветру горячим жарким и рюмкой прозрачного как слеза напитка, который, однако, придавал хоть какой-то смысл ее формулярам, над которыми она иногда после перерыва заходилась хохотом, как школьник над романами Рабле.

И пока Леши лихорадочно собирали чемоданы, предвкушая по своей закоренелой наивности радости городской жизни, Гапка кусок за куском поглощала остатки злополучных трусиков, надеясь, что таким образом, она опять помолодеет и на этот раз уже навсегда. Но лекарственные трусики оказались стряпней весьма малопривлекательной, и чтобы не вытошнить свою гипотетическую молодость, Гапка запивала неудобоваримые лохмотья огуречным рассолом. Когда от розочек не осталось ничего, кроме воспоминаний, Гапка наконец осмелилась посмотреть на себя в зеркало, которое она тут же принялась с благодарностью целовать – из него на нее чуть лукаво, огромными карими глазами смотрела пятнадцатилетняя, еще девственная Гапка.

Не помня себя от радости, Гапка пустилась по всей хате в неистовый языческий пляс, напоминавший более всего хореографические изыски Святого Витта, и танцевала так до тех пор, пока в двери не показался спокойный, упитанный и уверенный в себе Голова, который, увидев свою Тапочку такой, какой он ее припоминал иногда под утро, тут же пустился в погоню за своей половиной, чтобы ее, недолго думая, оседлать, но норовистая наша кобылка, лягнув своего дражайшего по первопричинному месту, растворилась в усыпанных звездами сумерках.

«Непорядок, – подумал Голова, – соседи уезжают, Гапка совсем отбилась от рук, в лесу засела нечистая сила, Тоскливец мечтает только о взятках, и все это почему-то называется демократией».

Впрочем, Голова скоро уснул и поэтому не мог видеть, как цепочка коренастых теней с чемоданами в руках цугом потянулась на трамвайную остановку, оставляя позади полуголодное лесное прошлое, и как на поверхности озера вдруг показались лики несчастных влюбленных, и как резвится на лугу возле костра молодежь, провожая упоительное лето, и то, что среди полудетских этих лиц затесалась поклявшаяся не разменивать больше по пустякам свою благовонную молодость Гапка.

Итак, Голова спал, а вокруг его хаты все пришло в движение – мерцающие на небосводе звезды, травинки, колыхающиеся в лесу под дуновениями настоянного на лесных ягодах ветерка, ветви готовящихся к зиме деревьев, одним словом, все, и движение это передалось молодежи, и та всю ночь как угорелая носилась с воплями по горенковским закоулкам на зависть тем, кто степенно и со знанием дела вкушал вареники, куличики и всякую прочую снедь, припоминая при этом собственные подвиги.

И движение это прекратилось лишь тогда, когда над Горенкой появилась первая утренняя звезда, предвещая очередной хлопотный и утомительный день. Но ее, утреннюю красавицу, никто, к ее досаде, не заметил, потому что вся Горенка – и люди, и скотина и даже цепные псы – провалились в глубокое предутреннее забытье, и небесная красавица дулась на них совершенно понапрасну – таковы уж жители здешних мест, и ничего тут не поделаешь!

Бедный студент

Он был студентом и, разумеется, бедным, но зато он был еще молод и на его обветренных, бледных щеках еще не появилась неотвратимая арабская вязь морщин, свидетельствующих о том, что бурные порывы молодости постепенно должны раствориться в жизненном опыте, а горячее сердце – охладеть, как успокоившийся вулкан. Нет, до этого герою нашего повествования, Алексею, было еще далеко. Да он и сам, пожалуй, не задумывался о том, что его ожидает после того, как за ним захлопнутся массивные двери альма-матер – Университета, где он учился на факультете журналистики. Да и помощи ему ждать было неоткуда, поскольку отца своего он никогда и в глаза не видывал, а маменька, души в нем не чаявшая, кое-как перебивалась на мизерную пенсию и вынуждена была продать квартиру в Липках и перебраться в Горенку, чтобы выращивать на огороде всякую овощ, а деньги, вырученные от продажи квартиры, тратить исключительно на образование сына. Впрочем, средства эти таяли, как сугробы снега на мартовском солнце, и Алексей целыми днями мотался по редакциям, чтобы пристраивать по дешевке, не торгуясь, свои статейки и заметки для того, чтобы помогать маменьке прокормиться и заработать хоть немного денег себе на книги да одежду, которая от непрерывных поездок в общественном транспорте изнашивалась так быстро, словно была сделана из туалетной бумаги, а про туфли и ботинки и говорить не приходилось – они лопались и продырявливались в самый неподходящий момент, как то, под проливным дождем или на трамвайной остановке, когда до спасительного прибежища – уютной и пахнущей едой хаты в Горенке – было еще так далеко, как до Луны.

В тот вечер, когда он встретил Аленку, он зашел на несколько минут в старинный парк, напротив Желтого Корпуса Университета, где такие же, как он, студенты-вечерники собирались после лекций, чтобы выкурить сигарету и поболтать немного перед тем, как разбежаться по домам. Вечер давно уже опустился фиолетовым, расшитым яркими звездами колпаком на изнемогший от преждевременной майской жары город, и люди в предвкушении ночной прохлады не спеша прогуливались по дорожкам сада. Удивительно, но в тот вечер никто из его однокурсников в сад не зашел, и Алеша одиноко плюхнулся на скамейку, вытащил из кармана пачку дешевых сигарет, но курить не стал, потому что на другой конец скамейки вдруг уселась изумительной красоты девушка, на которую он засматривался в тусклых университетских коридорах. Он знал, впрочем, что она учится на романо-германском, на котором ослепительных красавиц было, как мотыльков по весне, но на него эти недоступные, как иномарка, создания обращали ровно столько внимания, сколько, скажем, на фонарный столб. Скуластая и белобрысая его физиономия и потрепанная одежонка, видать, не располагали их к беседе об умном и уж никак не выдавали в нем будущего знаменитого писателя и литературного пророка, которым он иногда, радуясь неожиданным своим успехам, себя мнил. Лицо у девушки было белоснежное, как февральская луна, обрамленная каштановыми волосами, а глаза, глаза ее напоминали более всего изумрудные озера, окаймленные коричневым тростником ресниц, чуть раскосые, как у восточных прелестниц, и, казалось, созданные исключительно для того, чтобы метать в юношей смертельно опасные для них Купидоновы стрелы.

Она лукаво взглянула на Алешу, прекрасно зная, какое впечатление на него производит, и бархатистым, низким и в то же время невероятно нежным голосом проворковала: «Вы не угостите меня сигаретой, молодой человек, а то мои закончились, а до киоска мне не дойти – устала ужасно». Само собой разумеется, Алеша вскочил со скамейки, как ужаленный, бросился угощать ее сигаретой, вытащил зажигалку, и тут руки их на мгновение соприкоснулись, и как это ни странно, вдруг оказалось, что разнять они их не могут – Алена попыталась было оторвать свою ладонь от руки Алеши, но какая-то неведомая сила сковала их и соединила, настоятельно повелевая заглядывать в глаза друг друга и при этом испытывать неописуемый восторг и обожание, и они не в состоянии были ее ослушаться, ибо сила эта была не что иное, как неуловимая и непостижимая даже богам, а не то что простым смертным – Любовь. И скамейка в ночном саду превратилась в рай человеческий, а они – в праотцев наших – Адама и Еву, постигающих мир и самих себя. Мы не будем утомлять взыскательного читателя всем тем малопонятным для посторонних любовным бредом, которым они только и изъяснялись на протяжении этой бесконечной и странной ночи, как уехали они вместе на последнем трамвае в далекую Горенку, по которой пробирались, то и дело обнимаясь и любуясь звездами, к Алешиной вросшей в землю хате.

Надо ли и говорить, что, проснувшись поутру, они почувствовали себя еще счастливее, а о маменьке Алеши, Варваре Федоровне, и говорить не приходится. Радуясь за сына, она носилась по горнице, как молодая, и усадила молодых завтракать в красном углу, под иконами, а сама ушла, чтобы не быть помехой, во двор, чтобы в такт своим мыслям заняться по хозяйству.