Когда Голова возвратился в свой кабинет, он увидел, что: паспортистку уже почти довели до истерики и что глаза ее уже превратились в два соленых озера, из которых в любой момент могли обрушиться водопады известной влаги. Однако она сдерживала себя из последних сил. Сахар она и вправду никогда не покупала, а чай пила вместе со всеми, особенно зимой, когда белые, холодные снежинки лениво кружили над сельсоветом, словно угрожая засыпать его раз и навсегда на радость сельчанам, ненавидевшим в глубине души любую власть. Свою позицию в отношении сахара она объясняла самой себе тем, что «Тоскливец лупит с мужиков подношения, а я еще должна покупать ему сахар!». В простоте своей душевной она забывала, что и на ее стол периодически вовсе не из космоса попадают известные конвертики и коробочки с конфетами, которые она утаскивала домой, чтобы наслаждаться ими под телевизором – не раскармливать же ими Тоскливца и эту вертихвостку, Маринку, которая нет-нет да и позволит отпустить ехидную шпильку в адрес трудового человека, подбирать одежду которому становилось с каждым годом все труднее по причине прогрессирующей дородности.
Голова прикрикнул на них, чтобы они успокоились и не доводили его до мигрени. «Доведете, вам же хуже будет – заставлю шкаф с документами перебирать» – пригрозил он им и в сельсовете наступили перемирие и тишина. Только паспортистка тяжело дышала в своем закутке, но на нее уже никто не обращал внимания, потому что на коллектив опустилось мечтательное настроение. Голова мечтал о том, что заживет он теперь вместе с Галочкой. В Гапкиной хате. А Тоскливец, как всегда, обстоятельно обдумывал, что он приготовит себе на ужин, а потом ляжет в постель со своей излюбленной книгой (как она называлась, ему не было известно, потому что она попала к нему уже без обложки) и будет дожидаться Тапочку, а та явится к нему восхитительная, как яблоня в цвету, и заживет у него, потому как Клара уже, как выражался Тоскливец, самоопределилась, а Голове от Гапки уже все равно ничего не светит, кроме синяков. А Маринка задремала под мерное тиканье уродливых часов перестроечной поры, воспользовавшись тем, что зловредная кукушка взяла себе тайм-аут, и так явственно снилось ей, Маринке, что она лежит на пляже на Гавайских островах в новом купальнике и с таким бюстом, которого в этих местах отродясь никто не видывал, что черт, подслушавший ее мысли, ее туда и перенес, чтобы развлечься. Только не в купальнике, а в той дубленке, в которую она куталась в сельсовете. И в той же кофточке, которая, конечно, ее согревала, но никак не напоминала пляжную одежду. И вокруг нее немедленно собралась толпа, которая хотя и ненавязчиво, но довольно пристально пялилась на полненькую блондиночку, которая сидела на песке под солнцем в зимней одежде и в домашних тапочках и грустно смотрела на безукоризненно синий океан, за которым осталась и родная Горенка, и Тоскливей, и снег… А тут еще к тому же появился неумолимый, как смерть, американский полицейский и за отсутствием у нее не только визы в паспорте, но и самого паспорта да и вообще каких-либо документов усадил ее в машину с мигалкой, отвез в участок и запер в гнусной, зарешеченной камере. Оказавшись в неволе, Маринка сняла с себя дубленку, умылась и со страдальческим выражением лица уселась на койку… Но тут то ли черту все это надоело, то ли он почувствовал, что полицейский смотрит на Маринку уже не так злобно, а даже несколько сочувственно, но он перенес ее обратно в Горенку, в сельсовет, и она, оказавшись на родном стуле, сразу решила, что нет ничего лучше Родины. Ради собственного душевного спокойствия она предпочитала не спрашивать самое себя, привиделся ли ей далекий остров или это враг рода человеческого, окопавшийся в этих местах, поиздевался над ней. Но тут как всегда мрачная кукушка скорее прокаркала, чем прокуковала шесть часов, и оцепенение, в которое впали доблестные служащие, развеялось, и все стали собираться домой. Но Маринкина звезда в этот день, видать, спряталась за облаками или вообще не появилась на небосводе, потому что возле сельсовета ее нахально поджидал Назар. Он грубо взял ее за руку и увел к себе, не обращая внимания на ее лепетания о том, что она спешит домой, где ее ожидает только что приехавшая погостить тетка.
Дом Назара, снаружи казавшийся довольно маленьким, внутри оказался огромным, как дворец. На стенах сушились неведомые Маринке травы. Он заварил ей душистого, с медом чайку, от которого ее разморило, как от баньки, и горячие токи забегали по всему телу, заставляя скидывать одежду, которая, казалось, обжигала ее. А дальше Марина уже мало что помнила. Смутно ей припоминалось, как Назар положил ее, голую, на наковальню и лупил молотом, а душа ее смотрела безучастно на этот ужас со стороны, словно все это происходило в кино. Марина хотела было спросить Назара, почему это так, но не смогла, потому что тело ее было все равно как кусок камня. Но Маринка почему-то твердо знала при этом, что она останется жива и будет жить, и когда она опять пришла в себя, то снова сидела за столом и пила все тот же чай, только теперь она почему-то видела не только комнату, в которой находилась, но и всю Горенку и ее окрестности… К своему удивлению, Маринка увидела пробирающуюся по снегу к Горенке Клару и даже прочитала ее нехитрые мыслишки – повиниться перед Тоскливцем, убедить его, что на самом деле развода-то никакого и не было и, поджав хвост, отсидеться в мужнином доме до лучших времен. «А как же я?» – подумала было Маринка, забыв, что Тоскливец совсем не собирается соединить с ней свою судьбу. Но тут Маринка увидела, что наперерез Кларе движется по плохо протоптанной в снегу тропинке еще одна Клара. От ужаса у Маринки перехватило дыхание, и она бросила на Назара долгий пристальный взгляд, пытаясь понять, видит ли он то, что видит она. «Это чертовка», – ответил Назар в ответ на ее взгляд. Но тут ее взору открылась вдруг хата Тоскливца – на крыльце мерзла какая-то городская дамочка в модном, но продуваемом всеми ветрами пальто. Она ходила по крыльцу, пытаясь согреться, но с каждой минутой ей удавалось это все хуже и фигура дамочки выражала растерянность и неуверенность. Но тут дверь распахнулась, и Маринка увидела Тоскливца в белоснежных кальсонах и пижамной рубашечке с аккуратно наглаженным воротничком. Он совсем не смутился, представ перед дамочкой в таком виде, и более того, не особенно церемонясь, схватил ее за руку и втащил в хату. Дамочка при этом чуть-чуть повернулась – и Маринка хоть и с трудом, но узнала супружницу Головы – та была в новой прическе и в невиданном в этих краях макияже. Правда, из-за шляпки и пальто совершенно невозможно было рассмотреть, в какой ипостаси появилась она на этот раз – в образе юной красавицы, уверенной в своих женских чарах, но при этом почти по-детски, застенчиво улыбающейся, или старой мегеры, от молодости которой не осталось ничего, кроме выедающих мозги криков.
Маринка запросилась домой, потому как на душе у нее скребли кошки из-за ветрености Тоскливца, и кроме того, ей совершенно не хотелось опять оказаться на наковальне. Назар удерживать ее не стал, но только посоветовал заходить к нему почаще, потому что он умеет изводить всякие хвори, может ей помочь. На этом и расстались.
А Тоскливец тем временем, как он думал, опять попал во: времена изобилия, и если и не всеобщего, так, по крайней мере, собственного счастья.
– Гапочка, Гапочка, – лопотал он от избытка эмоций, не в силах выговорить что-либо другое. Впрочем, его можно было понять – деньги Головы не были потрачены зря. Гапка выглядела, если и не как Джекки Кеннеди в расцвете сил, то где-то близко к этому, и он, благоговейно, как поклонник греческого искусства при виде Венеры Милосской, срывал с нее казавшиеся ему бесконечными предметы женского туалета. И тут – случайность то была, или черт опять сыграл шутку – свет в селе погас, и прелести Гапки Тоскливцу тут же дорисовало воображение. Нет, и в перебоях электричества, читатель, существуют положительные моменты, особенно когда хочется, скажем так, душевного тепла, а на улице изгаляется метель и свирепствует собачий холод.
Но не успел Тоскливец насладиться как следует запретным плодом, как в дверь его дома, который он считал своей крепостью, забарабанила вернувшаяся супружница.
– Открывай, открывай! – истошно вопила она, я знаю, что ты там, открой, потому что иначе я сожгу этот курятник! – отступать Кларе было некуда – мороз окончательно ее доконал, да и более веского аргумента у нее уже не было.
– Вот проклятье на мою голову, – выругался в темноте погрустневший Тоскливец, надрессированный за долгие годы супружеской жизни без промедления и под угрозой скорой расправы выполнять просьбы своей неукротимой половины. Но тут же припомнил, что он теперь холостяк и может делать все, что ему заблагорассудится.
– Кто там? – сонным голосом спросил он, чтобы потянуть время и дать Гапке возможность натянуть на себя все, что он с нее снял.
– Папа Карло! – заорала в ответ погибающая от холода Клара. – Кто же еще? Открывай, тебе говорят!
– Тут не постоялый двор, – резонно ответствовал Тоскливец. – Ты тут как хочешь, а я, это, спать пойду.
– Я замерзаю! – прорезал морозную безлунную ночь ее вырвавшийся из самых недр ее дремучей души вопль, который то ли затронул в заплесневевшем сердце Тоскливца какую-то давно лопнувшую струну, то ли Тоскливец испугался, что поутру на его крыльце обнаружат замерзшую Клару и тогда придется расстаться не с одной из столь милых его сердцу бумажек с портретами великих земляков наших, чтобы упросить милиционера Грицька замять дело.
«Себе дороже, – подумал Тоскливец, – пропадать так пропадать». Тем более, что Гапка уже перестала шуршать и шелестеть, и Тоскливец был почти уверен в том, что они – то есть он и Гапка – готовы встретить врага.
И он открыл дверь, и ополоумевшая от холода супруга ворвалась в основательно прогретый по случаю прихода гостьи домик и наткнулась на полную темноту и недоброжелательность.
– В темноте сидишь, – констатировала она, – маскируешься, что ли?