Люди из захолустья — страница 27 из 68

Уполномоченный неожиданно налетел на деда-плотника:

— Не стыдно разве, отец?

Дед, испуганно соображая, мигал.

— Ясное дело, что стыдно.

— Ну вот…

Подопригора стоял среди барака, молодцеватый, распахнуто-дружественный. Ждал, что скажут в ответ. Но никто не хотел в открытую, отзывались только бормотаньями: «Мы от работы не отваливаемся, нам свое подай!..» «В дороге в один конец исхарчились до последнего, теперь на что поедем?»

Подопригора сказал нетерпеливо:

— Говори кто-нибудь один.

На койках согласились:

— За нас Журкин пускай скажет.

— Журкин, сказывай!

Подопригора метнул искоса взглядом на гробовщика, которого подталкивали, который растерянно упрямился.

— Да ну, какой я говорок!

На Журкина рычали, его подбадривали. И Обуткин вместе со всеми:

— Мастер, тебя артель просит, не бойся, говори!

Журкин кособоко, боязливо приподнялся.

— Ну, дак тогда что ж… тогда скажу… — Он в ужасе откашлялся. Каждый, значит, завсегда хочет себе кусок получше оторвать. Так.

И вдруг зацепенел и смолк. От устремленных на него глаз, от тишины все сразу пропало из головы, да и его самого не было на свете. Так и стоял…

— Закуривай! — дерзко, насмех выкрикнул Золотистый.

С коек издевались:

— Смарал, мастер! Эх…

Гробовщик мучительно сел. Тишка, побелев, отводил от него глаза. Из-за двери выглядывала Поля. Она пылала вся, терзалась — за кого? Подопригора торжествовал: барак сам давался ему, сейчас только цепче ухватить его, порывно увлечь.

— Вот эдакие мастера — они и тянут вас в ту старую, сволочную жизнь! Братки! Не надо им верить, а надо верить нашей партии, нашему правительству… Что же, они бросят вас на произвол? Они остановят эту громаду, которую рабочий класс поднимает на своих плечах? Кто тут с гражданской руки поднимал, покажи пример, одевайся!

Пятеро еще встали. Подопригора, клокочущий, неудержимый в своем озаренье, усмотрел Тишку:

— Ты кто? Комсомол?

— Нет, я так…

— Одевайся, друг!

И ласково подтолкнул его плечи. Тишка, вопрошая, обернулся к дяде Ивану, защите своей. Но гробовщик сам еще не пришел в себя, застыл подавленно. Тишка потянулся за одеждой.

И поднялся Золотистый, горько качая головой. Баловливую усмешку смыло с его лица, сердито и решительно натягивал он на себя ватник.

— Это что же, в самом деле, получается, дружки? — Он говорил негромко, как бы для себя одного, но тишина слушала его отовсюду, потупленная, нещадно раздираемая бореньем. — Это что же? Взять на тех участках: рабочие-ударники гремят, сверх силы ворочают, про них славу вы сами слышите… И верно партейный говорит, что они своими трудами добиваются жизни, какой еще не было. А мы? Выходит, — в поле обсевки? Нам из своей коросты, значит, никогда не вылезать? На готовенькое-то, золотистые, совестно надеяться, вот я как думаю.

Барачные молчали. Одни полезли зачем-то рыться в сундучках, другие начали ворошить дрова в печке. А руки их исподволь, не торопясь, как бы вполне равнодушно, нащупывали шапки, подбирали с коек зипуны… У деда-плотника от недоумения отвисла вместе с губой бороденка.

И Журкин, потупясь, мешкотно влезал в свою шубу. Слышал, как пронесся мимо Подопригора — опаляющим дуновеньем.

Поля стояла у двери, суровая, каменная. Все равно подбрел к ней.

— За что он меня… эдакими словами?

— А вы зачем поперек делу становитесь? Человек вам правильно говорил. Кабы все так стали самовольничать да требовать…

Гробовщик теребил на себе пояс, бородой уткнувшись в грудь, смиренный.

— При старом режиме сколько бедовал… Ну, видно, жизнь моя такая, Поля, что до могилы бедовать надо.

Поля в замешательстве подняла на него глаза и смягчилась. Всей тяжелиной грудей своих вздохнула.

— Прямо не знаю, живу я промеж вас, как промежду огней.

И тихо отошла в каморку. Спина у нее была расстроенная, трудная.


Кооператив помещался под горой, в бараке из свежеотесанного соснового бревна. Целая уличка составилась там: кооператив, несколько контор, эвакопункт — все бревенчатое, с заиндевелыми вывесками, по-нежилому оголенное, без двора, без забора: взглянешь — и еще тоскливее ужалит сибирский холод… От плотины до улички загибался порядочный крюк. Однако Петр с этим не считался, с некоторых пор все чаще и чаще прохаживался сюда.

Пожалуй, в кооператив заходить особой нужды не было. Покупал разве коробку спичек. Задерживался минут на пяток, чтобы пообогреться и выкурить цыгарку, облокотясь где-нибудь в сторонке на прилавок.

Но, покуривая, прикидывал исподтишка туда и сюда глазом, соображал…

План составился у Петра не вдруг, не единым духом. Мыслишки, выдумки разные насчет какого-либо промысла по торговой линии не покидали его все время. Он приберегал их про запас, на случай, если бы в слободе у Аграфены Ивановны или на стройке ничего не вышло. Все, что касалось так или сяк торговли, было обсосанное, родное. С малых лет обучался около бакалейных полок и торговых счетов… И когда в первый раз толкнулся он в бревенчатый магазин, то, как родиной, шибануло ему в нос рогожно-селедочным духом (так пахли на базаре и мужицкие деньги) — пускай на полках сплошь одна сода для стирки да кофе «Здоровье» в бумажных, слинявших от давности коробках, а под полками, по низам, пустота, приукрашенная пышными звездами, понастроенными из спичечных коробок. Знал Петр: теперь не по-старинному, добро не хранилось на полках, теперь оно притекало и вмиг утекало, но умный мог, конечно, всегда словчиться, зачерпнуть.

И чем пронзительнее приглядывался он к прилавку, к человекам, которые орудовали по ту сторону его, тем упорнее становились его надежды. Иной раз едва удерживался, чтобы не подмигнуть туда.

Были некоторые приметы, для других неуловимые, но для Петра вполне достаточные, чтобы в одном из этих орудующих угадать своего. Уже взять одно имя: заведующего звали Сысой Яковлевич. Положим, он мог выйти и из приказчиков. Но Петр подловил и другое — хозяйские окрики: «Жив-ва!», «Дело на безделье не меняют» — и т. п., явно вынесенные из лабазного, хозяйского житья-бытья; он заметил и повадку эту, излюбленную Сысоем Яковлевичем, опереться пальчиками о прилавок, как бы в полной готовности угодить покупателю, а взор — равнодушно в потолок, и не только равнодушно, а утомленно, с презрением: грошовый покупатель-то, муха, а не человек! Сысой Яковлевич возвышался над прилавком, саженный, рыжий и как бы подслеповато дремлющий постоянно; грудь выперта грозно, по-солдатски. «Наверно, с японской еще войны, — определил Петр его года. — А интересно, каменную он имел или дальше ларька не раздул?» По осанке решил, что каменную. И судьбу ему придумал Петр такую же, как у себя, — с секретом и гоненьем.

Старший продавец у Сысоя Яковлевича мужичок мужичком. Одно отличает: свернутая колбаской бородка от уха до уха. «Не иначе, жулик», — с первого же раза загадал Петр. Случилось однажды так: привезли на выдачу сахар-песок, и, как полагается, тут же винтом набилась в магазине очередь. Старшего продавца Сысой Яковлевич во время работы ничем не уговорил, но второго, помоложе, попростоватее, отстранил сердито, якобы за нерасторопность. Тут Петр напрягся зорко, вовсю… И в самом деле — Сысой Яковлевич и старший, не глядя, очень тонко работали «пальцем». «Ну, по мелочам бузят!» Петр даже обиделся: около такого-то дела — и по мелочам! Ясно, все тут было готово, не хватало только человека, такого, как он, с соображением и храбростью.

А как объявиться?

Не один раз пробовал Петр подать сигналы Сысою Яковлевичу. Коробку спичек норовил всегда купить лично у него, при этом загибая какую-нибудь лабазную прибаутку, многозначительно подмаргивая всей скулой. Но Сысой Яковлевич, опершись на пальчики, нерушимо, надменно смотрел поверх. Петр чувствовал на себе приплюснутый малахаишко, уездный, заплатанный пиджачишко. Такое носит шпана… Нахальная ухмылка его гасла.

Однажды не вытерпел, в рабочие часы ушел со складика (Санечке шепнул, чтоб посмотрел) и чуть не бегом кинулся в заповедную бревенчатую уличку. Предчувствие, что ли, погнало его: или сейчас, или никогда!.. Ни взвешенных заранее слов, ни подходов — ничего не заготовил. Пенился один сладкий риск, несло человека ветром.

Народу в кооперативе почти не виделось — рабочий час. Может, это и приманило Петра? Сысой Яковлевич, подслеповатый, выпрямленный, сторожил за прилавком… Петр, мурлыча песенку, легкими шагами подошел, спросил коробку спичек.

— Холодновато у вас все-таки, — молвил он развязно.

Сысой Яковлевич вперился по-идольски в потолок.

— Не жарко.

Сказано было не человеку, а так, в воздух. Получил, дескать, и проваливай. Петр не отступал.

— Бывают места, где еще холоднее… Нам теперь не до горячего. Всяко видали.

Сысой Яковлевич, словно слегка проснувшись, перевел глазки на Петра. Не то недоверие, не то любопытство отобразилось в них. Глядел… кажется, распознавал кое-что.

— Вы где же… на плотине работаете?

— Теперь ни от какой специальности отказываться нельзя… что дают, то и бери. Жить-то надо, Сысой Яковлевич?

Сысой Яковлевич, услышав имя-отчество, оживел, милостиво согласился:

— Жить надо.

От удачи взмывала сила в Петре. Он подвинулся по прилавку поближе, понастойчивее.

— Да, холодновато у вас. Теперь бы согревательного в самый раз!

— Согревательного — да. — Сысой Яковлевич крякнул и как бы сладкое воспоминание смахнул ладонью с усов. — На строительстве, как знаете, строго насчет этого, скорее птичьего молока достанешь…

— Это кому как, — Петр отогнул ворот пиджачишка и показал сургучную головку. — Одна беда, Сысой Яковлевич: с какими людьми век проживешь, к ним и сердце тянет. Здесь же, скажу, — Петр грустно вздохнул, — народу кругом много, а людей — их нет!

И попросил смирно:

— Покалякать бы маленько, а?

Сысой Яковлевич, нахмурившись, вдруг как бы осердясь, приоткрыл прилавок.

— В задок пройдите.