Петр готовно нырнул в дверцу между полками. Мерзлое единственное окошко задка глядело в степь, колючую от солнца. Голый, чернилами искапанный стол, на нем ворох наколотых на гвоздь счетов, кучка талонов, жестяной чайник. В углу бочка из-под масла. Сысой Яковлевич, притворив дверь, сердито оглядел литровку на столе, достал с окна два стакана. Петр вынул из кармана достаточный ломоть хлеба, чтоб не подумал Сысой Яковлевич, что на жратву набивается нахалом.
— Сольцы бы…
Сысой Яковлевич сходил в лавку и вернулся с длинной мокрой селедкой в руках. Слупив с нее чешую ногтем, прямо на столе порубил на куски; по столу растекался мутный, запахом своим выгоняющий слюну рассол. По стакану сглотнули молча.
— Будем знакомы.
Оглянулся Петр кругом проясневшими глазами — и забыл времена. Сидит он у знакомого купца в боковушке. В окошке искрится воскресенье беспечным солнцем. И счета на столе и масляная бочка, вся в солнечных зайчиках, сладостно свидетельствуют о развернутых, ходко идущих делах… А что же, может быть, и не кончилось это, опять отворится настежь в какое-нибудь воскресенье. Вот сумел же, достиг своего, пробрался, куда захотел!
С размаху, ликуя, нахлестал еще раз по полному стакану. Любовный знак сделал Сысою Яковлевичу: угощайтесь! Тот в свою очередь повел ручкой:
— Прошу.
Петр вспомнил давние застольные присловья:
— Нет уж, села сорока на гвоздь, как хозяин, так и гость!
Сысой Яковлевич, словно хватило над ним колокольным звоном, выпрямился, истовый, семейно-чинный.
— Не дорога брага — дорога увага!
— Не дорого пито, Сысой Яковлевич, — у Петра бежали в горле сладкие судороги, — дорого быто!
Как песня… Близкое, у тела отогретое… умрет ли когда такое? И с Сысоем Яковлевичем будто сразу объяснились начистоту. Разговорившись, Петр в пьяном сердечном распахе (может быть, и прикидывался) выложил перед Сысоем Яковлевичем свою горестную биографию, — значит доверился ему до конца и даже всплакнул. Выходило, что на родине бросил он каменную лавку и долю в лесопильном заводе. Однако Сысоя Яковлевича это не прошибло, сидел хоть и подобревший, но столь же непроницаемый. Только слушал. Про себя не молвил ни слова.
— Да, — вздохнул Петр еще раз, когда литровка опустела, — народу много, а друзей искать да искать надо, Сысой Яковлевич! — И вызывающим на доверие, приятельским шепотом: — А для себя продукцию какую-нибудь около дела имеете?
— Какая уж продукция! — со лживо-равнодушным видом развел руками Сысой Яковлевич.
Берегся, осторожен был.
— Ну, как же, — смиренно лукавил Петр, — около воды, как говорится, быть, да не замочиться? А вода, большая тут кругом вода, Сысой Яковлевич, ее не по мелочишкам надо хлебать, бочками ее сейчас можно, Сысой Яковлевич!
Он расписал ему, какую прорву всякого довольствия и материала валят сейчас на строительство. Со временем, конечно, хватятся за разум, наладят насквозь учет, возьмут под тройной, строжайший контроль каждую крошку, — ну, а до той поры!.. Вот он, Петр, сам на складе сидит — он может обрисовать, есть ли какой там учет и кто этот учет выполняет. Эх, жалко, что железо на складе такого сорта, ни для какого хозяйства не пригодное!
Посмотрел мельком на Сысоя Яковлевича: тот все слушал, и учтиво и якобы подремывая. Получалось так, что Петр распалялся в одиночку. Но это не смущало: такая повадка ему тоже была знакома; она обнаруживала, сколь разборчив и серьезен в делах был Сысой Яковлевич.
«Непременно каменную имел… или двухэтажный трактир с подачей…»
Краешком подходя поближе к самому главному, по-простаковски, беззаботно совсем осведомился:
— А талончики у вас, Сысой Яковлевич, как отмечают: надрывом или проколом?
— Надрывом, — нехотя ворчнул тот. И сразу, будто испугавшись, помрачнел, ежасто надулся, того гляди — привстанет, на пальчики обопрется.
…Довольный шагал Петр по солнечной пустоши обратно на плотину. Дальше легче пойдет; только бы вытащить разок кооператора в слободу, к Аграфене Ивановне. Как увидит дом — полную чашу, как распознает самое Аграфену Ивановну и почует, какие махинации закручивает она не только на стройке, а на сотню верст кругом, — взовьется из него давний, коренной Сысой Яковлевич!
Очень довольный вышагивал Петр. И на работе все давалось ему легко, играючи. Да и что для такого была складская работа — ребячья азбука! Не без умысла втихомолку почитывал он книжечку свою «Что нужно знать арматурщику». Вышло так. Прежний зав, уезжая, оставил на попечение Петру не склад, а скорее свалку всяческой железной рухляди: тут и сортовое арматурное железо, и проволока, и разрозненные части бетономешалок, и прочее. Громоздилось все это колючими курганами, развалами, как попало, и десятники, отыскивая нужное, обдирали себе в кровь локти и колени. В брошюрке же толково и строго было указано, что материал надо держать по сортам в таком-то порядке: такой-то поближе, такой-то подальше. Петр выпросил себе однажды у сменного инженера пяток ребят-бетонщиков на подмогу; в два дня ненужный хлам был отсортирован, железо легло штабельками и кругами, как в книжечке, и бригады получали, что им требовалось, в несколько минут, как с полочек в аптеке. Про Петра стало известно, посмотреть на образцовый склад приводили людей с других участков. Прежний зав не возвращался около полутора месяцев из командировки и, возможно, прилепился где-нибудь в другом месте. Не сегодня-завтра Петра могли поставить настоящим, штатным завом, он ждал этого, как должного, почти с равнодушием.
Черт его знает, может быть, и на счастье подошло это лихолетье. В Мшанске жил Петр — впору куски собирать: с одного бока била кооперация, с другого — фининспектор, который выжимал весь добыток. Иногда дома и похлебать оказывалось нечего. Зиму эту встретили с сестрой Настей в нетопленой избе. Зарывшись по плечи в рваные и пыльные обноски, валялся Петр на печке, — не с чем стало на базар выйти. Начал запоем читать книжки из библиотеки — романы Тургенева и Диккенса; от них по целым дням мечтательно и удушливо дурел… Раньше хаживала к нему одна вдова из слободы, и та бросила. Так и душился один на печке, голодный, под кучей тряпья, истощая себя чтением и бесплатным рукоблудием… И что было бы дальше, не вышиби его оттуда злосчастный поворот жизни?
А теперь через бараки, через Шанхай проходил с нагловато-делецкой, многознающей ухмылкой. И такие планы-мечтания распаляли голову… Будь это полгода назад, на печке, как горько, как похабно поизмывался бы сам над собой!
Самое главное было — приступиться к Дусе.
Голод по ней, пока несмелый, еле сознаваемый, проникал все его замыслы. Обернуть бы ее к себе, для начала заставить хоть поглядеть другими глазами. Особенно угнетала Петра непотребная, барахлистая его одежонка. Как раскинешь в ней крылья по-орлиному?
И порой суеверно окидывал памятью былое. Пожалуй, насчет любви никогда не выходило у него по-настоящему. Были сожительницы, скоропреходящие и легкие на ласку, больше из солдаток. А вот не случилось ни одной, чтоб застрадала около него и чтобы около нее застрадать, полюбить с ошалелой тоской, как в песне: «Зачем ты, безумная, губишь… того, кто увлекся тобой?» В некоей высоте витала Катя Магнусова, дочь мшанского протопопа, чистотелая и надушенная епархиалочка, а впоследствии курсистка. Ее окружали ухажеры из высшего общества — податной инспектор, студенты в белых кителях с орлеными пуговицами. А Петр торговал в ларьке селедками, мылом и прочей низменной мелочью. Но постепенно возвышался Петр, матерел в своих делах, из ларька правил руль на каменный лабаз с красным товаром, и на базаре верили, что доправит. И вот уже завел себе рысака под голубой сеткой! Если бы не война… В народном доме два раза как-то, на рождество и летом, он, ларешник, прорвав невозможную, казалось, препону, танцевал вальс с Катей Магнусовой. Она, видно, училась с ленцой, по полгода не отъезжала на курсы, невестой проживая дома, и Петр мимо нее, гуляющей, протягивал птицей своего рысака, замирая от красоты момента. И все доступнее витала она над его будущим, со своим епархиальным тельцем, модненькая, ученая. Если бы не война… На месте протопоповского палисадника теперь пустырь, накатана через сиреньки широкая, проезжая дорога, а Петра вместо красного ряда кинуло к Китаю. Может быть, от природы не дано ему было магнита на любовь?
Он начал чаще бриться, умываться с мылом. Заглядывая в зеркало, делал сонные, мутно-блаженные глаза, будто уже околдовывал женщину. Чем он хуже других? Скулы упитанно округлились, да и весь он, даже мыслями, помолодел от свежего воздуха, от удач. Лицо коварное, как у актера, способное изображать самые разнообразные характеры. После прочитанных на печке книг в сравнении с прочими шанхайскими Петр считал себя интеллигентом. Нет, не в магните было дело. Нужно было явиться перед Дусей в блистании и в настоящей своей силе. Каждую минуту он мог погибельно опоздать.
Теперь ни одного вечера не пропускал, чтобы не побывать у Аграфены Ивановны. Мануфактуру выдали на участках, и уже с мануфактурой делались дела. Но не только из-за этого бывал. В халупе Петр жил, дышал… Вечером обязательно расщедривался на выпивку кто-нибудь из дружков. Горница освещалась приятельским трактирным светом. Изредка, как посторонняя всем нахлебница, появлялась Дуся, заспанная и злая от скуки. Петра хватала в ее присутствии сладкая оторопь, будто кто-то кружил и кружил около него с ножом. Пусть только бы не уходила подольше… А Дуся и не ведала ничего, она никак не хотела замечать его настойчивых, нахально-изнывающих глаз. Очевидно, равнодушно терпела его, как и прочих, подозрительных, но нужных для дела мамашиных ловкачей.
Вот с вербовщиком Никитиным, неведомо откуда взявшимся, обходилась совсем по-другому — не отказывалась присесть рядом, поговорить, хохотнуть над секретно сказанным ей на ушко словом. Вербовщик был лихо одет, имел шальные деньги и напевал новейшие ресторанные песенки под гитару.
Но Петр исподволь наступал.
Очень хитро выбрал минуту, чтобы подивить Аграфену Ивановну своей удачей с Сысоем Яковлевичем. Подгадал нарочно к вечер