Люди из захолустья — страница 32 из 68

Аграфена Ивановна испугалась, услышав всхлип.

— Чего это ты, батюшки?

Петр горлом изблевывал рыданья, сладкие-сладкие.

— Как же, тетя Груня… на что моя эта жизнь похожа… собачья? Миша-то, он хоть и скитается, он счастливый… У него маманя есть, его маманя родная ждет, его свой угол ждет, а я… без угла на всю жизнь, без родного, без близкого… Эх, за что?

Утираясь, все-таки прикинул вкось глазом: поняла ли тут на свой счет все это Аграфена Ивановна? Может быть, и поняла… Тоже пригорюнилась, в фартук сморкалась.

Спросил плаксиво, вроде, для того, чтобы развлечь себя от горя:

— Расчетец-то, тетя Груня, когда сделаем?

— Да чего же расчетец… — Старуха хитровато замешкалась. — Деньги за мануфактуру ты мои платил — значит я тебе за хлопоты накидку сделаю.

— Не накидку, тетя Груня, а исполу со всего оборота.

— Исполу? — ахнула Аграфена Ивановна, но осеклась, встретив равнодушно-бесстыдный, даже скучающий взгляд Петра. — Вот какая у тебя, Петруша, ко мне дружба?

— Дружба дружбой, а камушек, как говорится, за пазухой держи, — сухо сбалагурил Петр.

Да и чего было спорить, торговаться? В руках ведь держал старуху с ее банькой и подводами, со всеми ее базарными и уездными разветвлениями. Однако, пожалев, приободрил ее: в компанию-то с кооператором присмыкнет он Аграфену Ивановну с собой тоже исполу.

— Ну, хоть за это спасибо тебе.

И оттого, что так по-хозяйски, без лишних слов, пересилил ее Петр, еще крепче прониклась она бабьим уважением к нему. За таким можно везде пойти, закрыв глаза…

Чуть не к полуночи прибрякал опять колокольчик — Петр дождался все-таки. Вербовщик весело пошатывался. Дуся раздевалась со счастливыми и виноватыми глазами. «Ну что могло случиться? — врал себе Петр для успокоения. — Ведь на людях все время толкались там. Ну, сорвал три-четыре поцелуйчика…» Вербовщик манерничал, вихлялся по горнице.

— Танцевали мы, мамаш, новый танец, называется фоксик! Сейчас, мамаш, покажем… Только вы встаньте, мамаш, вот тут, в куточке, и напевайте нам: «Та-ти, та-ря, та-ти, та-ря!..»

— Да ну тебя, малохольный! — отмахивалась Аграфена Ивановна, но видно было, что приятно ей, что любуется по-матерински на парочку.

«Дура! — злорадствовал Петр. — Может быть, еще и в мыслях его как жениха держишь?» Да, наверно, так оно и было — держала.

Вербовщик сам, сбросив оленье пальто, стал напевать:

— Та-ти, та-ря!

Петр такого танца еще не видал. Вербовщик у всех на глазах въелся животом в Дусю и начал на ходу разгибать женщину вперед и назад. И Дуся охотно поддавалась и, прижатая, ходила за ним, улыбаясь и дурея от этих «та-ти, та-ря»… Последнее охальство творилось у всех на виду. Аграфена Ивановна даже сплюнула и ушла на кухню.

Петр прокрался туда же. Губы его дрожали.

— Тетя Груня, прикрыть эту лавочку пора.

Старуха поняла по-своему: заметывает опять насчет того же, что и давеча. Нет, тут старуха остерегалась еще.

— Да ведь как ее воля, Петруша, за кого она хочет… Теперь на дочерей управы нет.

— Я, тетя Груня, про то, чтобы вам за решеткой не насидеться…

Старуха взирала на него обалдело.

Петр не без мстительного удовольствия наскоро растолковал ей про вербовщика. Вместо того, чтобы ехать в Самару и вербовать там рабочую силу, для чего дадены были ему большие казенные деньги, Никитин выискивал тут по баракам лодырей и нанимал их, будто в Самаре, выплачивая им в половинном размере проездные и кормовые деньги. Другую половину брал себе. И свои командировочные и проездные тоже в карман положил. Вот на какие мошенские средства пылил он в Шанхае. Когда подсекут молодчика, — а случится это не сегодня-завтра, — потянут к ответу и тех, у кого он деньги разбазаривал. Могут и остальное все унюхать…

— Ой, ой! — омертвела Аграфена Ивановна, плюхнулась на табуретку. Петяша, чего же молчал? Как же быть-то?

Петр высился над ней беспощадно.

— Заявить надо, вот что. Но как вы женщина и по этим делам неопытная, то я лично за вас заявляю в партию. И чтобы дать вам это в заслугу, скажу, что все это мошенство разъяснили вы и не потерпели его… И притом — что в дом к вам он шлялся просто нахально.

— Нахально, Петяша, конечно, нахально! — Аграфена Ивановна злобно порывалась в горницу, где вербовщик уже перед гибелью, издыхающим голосом напевал: «Та-ти, та-ря…»

— И все-таки вы — мать, Аграфена Ивановна, — не сказал, а словно ножом на совести ее вырезал Петр.

И Аграфена Ивановна покорно снесла его строгость. Необорим для нее становился Петр в своих захватах и вожделениях. Но прежде, чем сдаться совсем, сдать ему, недавнему проходимцу, право на родство, на Дусю, и, значит, на весь в жизни приобретенный достаток свой, не удержалась, чтобы не попытать его еще раз:

— Ты начисто скажи, Петр Филатыч… Про Мишу-то так ведь, зря все наболтал? Ты по совести, Петр Филатыч.

— Про Мишу что сказал, то сказал, кроме ничего не могу, Аграфена Ивановна. Знаю, может быть, а не могу.

— Я ведь мать…

— И матери нельзя. Надо до срока подождать. Вы то возьмите, — Петр шептал, нагнувшись к ней, — были раньше разные борцы… и как они скрывались… Так и мы… сейчас нас никто не знает, а придет срок… и Миша, и все…

У старухи рука поднималась как бы для крестного знамения.

— Значит… вон какие дела у вас есть?

Но Петр только кашлянул и без слов, одною бровью показал ей на дверь в горницу: вот где было сейчас ее место. И старуха подчинилась, боком-боком понесло ее, ошалелую.


Разноплеменный люд все гуще прибывал на стройку, мимо разгрузочных работ то и дело валил со станции целыми базарами. Старых жильцов в бараке потеснили, сделали среди них передвижку, вследствие чего вспыхивали ежедневные склоки из-за тех же печурок. Путался мордовский и татарский говор. Ложась спать, Журкин шапку прятал под подушку, а шубой, несмотря на жару, укрывался, полы подвертывая под себя. Ночью то и дело ощупывался.

И тихий страх порой находил на гробовщика. Может быть, через месяц на этой самой разгрузке поработать — и то напросишься?

Тяжело лежало на сердце оброненное Подопригорой недоброе слово…

И сплачивалась кругом, круче и деятельнее двигала за собой народ та же всюду хозяйничающая, в одно нацеленная сила. Она проступала и в чудовищно быстро законченном тепляке «Коксохима» — пустотелой, как цирк, огромине, где начинали лить из бетона невиданной высоты турму (угольную башню), и в красном уголке барака (этот уголок отгородили специально, поставили стол, покрытый красной бумагой, укрепили на стенах портреты, плакаты о тракторе и железнодорожном транспорте, — все железо, железо!), и в массивах все шире и шире разбегающейся полукольцом, от берега к берегу, знаменитой плотины. Журкин с Тишкой тоже завернули как-то с работы полюбопытствовать на нее. Внизу постояли, под слоновыми ногами чудища. «Как мурашки народ-то, — сказал Журкин, подавленный собственной и Тишкиной малостью, — а смотри, чего нагрохали!»

И Поля заметно держалась без прежней душевности. Словно обида залегла в ней после заворушки, случившейся в ее бараке, — на кого? В сердитых Полиных речах слышалось Журкину чужое, перенятое.

— Уж какая она противная мне, эта мужицкая жадность! Свое «я» везде на первое место ставят! Государство бьется, чего-то хорошее хочет для всех сделать. Сделаешь с такими! Ха!

Злобно перекусывала нитку.

— Нисколько мне не жалко этих разжирелых, у которых хозяйство громят, а их на холод в ссылку выгоняют. Нагляделась я тут на вашего брата!

При появлении гробовщика она теперь только чуть поводила глазом, не отрываясь от шитья; оттого чувствовал себя Журкин неприятно-назойливым, незваным. И очень уж часто выбегала в барак, будто усовестить шумящих мужиков. При этом пропадала подолгу, словно тягостно ей было оставаться вдвоем.

Журкин пораздумался… Как-то спросил: почему реже выходит она на гулянье, каждый вечер, почитай, все в бараке? Или у уполномоченного, у ее компаньона, стало делов больше?

Про компаньона нарочно ввернул занозу, но Поля выслушала, не сморгнув.

— Да где же гулять-то, чудной вы, когда вон какой буран да сугробы? Насмерть, что ли, сморозиться? Весной вот, товарищ Подопригора обещает, цирк сюда приедет, уж тогда походим! А что нам с ним не ходить! Оба люди вольные, сами по себе. При муже посидела, будет!

— Это верно… — согласился Журкин, но голос и усмешка у него были чужие, насильные. — Подольше погуляете, тогда уж не в шутку предложение вам намекнет.

Он поймал на себе Полины глаза, они косили от злости.

— Предложение? Ха! Больно мне надо! Он, Иван Алексеевич, человек серьезный, он у меня все совета спрашивает. Здесь летом на том берегу новый город построят, дома роскошные, огромные, в садах. Значит, товарищу Подопригоре, если одному с детями жить, надо на комнату или на две записываться, а если еще с женой, тогда обязательно на отдельную квартиру…

Поля хитро, мстительно примолкла.

— Ну? — допрашивал гробовщик, чуть трогая подпильником медный ладок.

— Ну, я говорю, чего же тесниться-то! Конечно, берите квартиру. Вольно-то гулять хорошо, да ведь когда-никогда надоест же!

— Правильно! — сказал гробовщик.

Ладок у него в глазах туманился, дрожал. Волосинки из бороды путались, мешали подпилку. Подопригоре годов-то, пожалуй, столько же, но, бритый, выглядит он моложаком. Эх, борода!

— Я вот чего у вас, Поля, по душам хочу… Как вы состоите в таком положении с ним… А я вот прихожу, сижу у вас здесь… Может быть, для него и для других тень бросаю?

Сказал смирнехонько, но на Полю не подействовало: без удержу разбирало ее неистово-сладостное жестокосердие.

— Конечно, разве им языки пооборвешь? По бараку разную гадостность плетут. Идешь, а тебе вслед смешки да хаханьки.

Журкин встал и, избегая глядеть на нее, лихорадочно побросал свой мастеровой припас.

— Куда же вы?

— Я, Поля, вас больше марать не хочу, вот что. — И пошел, локтями распихивая дверь, онемелый.