Люди из захолустья — страница 55 из 68

— Они, коммунисты-то, везде промеж себя, как войско, сцеплены, — сказал Обуткину.

— Именно… не как мы, простаки.

И Тишка прислушивался к звонам… Чудилось, что звонят не из слободы, а из самого Засечного, из маманькиной бобыльей темноты. Это оттуда выпустили его в мир с подогнутыми коленками, с вытянутой просяще шеей. От себя от такого хотелось освободиться, как от удушья… То приходило уже начало сна. И на свет выбегали машины — в богатстве, в чудесах…

Спозаранок, не дождавшись ни пробуждения Журкина, ни чаю, бежал неумытый Тишка к гаражу с куском хлеба в кармане. По дороге поднял увесистую железную гайку, припрятал зачем-то.

В классную комнату он словчился попасть одним из первых. Сейчас же облюбовал себе самое лучшее место, вчерашнее место Василия Петровича: на углу передней скамейки, против учителя. Как сел, так больше и не сходил отсюда. «Ну-ка, где сядешь теперь… звонарь?» — тешился он злорадно насчет Василия Петровича.

А Василий Петрович заявился как раз с опозданием, чуть ли не одновременно с учителем. Оставались только темные дальние скамьи… Василий Петрович, однако, не раздумывая, пошел вперед и опустился на краешек, рядом с Тишкой, потеснив его вправо. Тишка сладко задохнулся от ненависти. Было тесно, связанно… Он двинул что было силы локтем в бок Василию Петровичу, и тот, недоуменный, осел на пол. Рука Тишкина забилась в карман, сжимала там железную гайку: «Н-ну, н-ну, попробуй…» Он почти всхлипывал от злобы, от обиды. В это время вошел учитель. Василий Петрович поднялся, все так же непонимающе озираясь. Его тут же позвали с другой передней скамейки, дали место. Тишка раскрылился нарочно пошире, чтобы другой кто не вздумал покуситься на скамейку, отдышивался.

Кожаный живот учителя все закрыл перед глазами.

— Ну-с, — сказал учитель, — сначала я посмотрю, ребята, как у вас мозги работают насчет учебы. — Он страшно, в упор глянул на Тишку, не успевшего отвести глаза.

— Ну, вот ты… как фамилия-то?

— Встань, — подталкивали Тишку.

Приподнялся опасливо, покорно.

— Куликов Тихон…

— Ну вот… скажи нам, товарищ Куликов… — зажав подбородок ладонью, учитель немного подумал:- Скажи, чем же это двигается, ходит наша машина?

Зрение Тишкино различило на столе ту же чугунную тушу, с беспощадными, ехидными дырами, сучками, кишкообразными отростками. Она обволакивала все существо его нелепицей, слепотой, она предрекала позорище… «Дяде Ивану-то куда лучше, легче», — заунывно, по-пропащему подумалось. И тишина была вражеская, висела железом.

— Чем ходит? Колесами, — сказал он.

И показалось: весь барак разодрался от хохота, как тогда над обновой… Но показалось только: в самом деле посмеялись недружно, иные даже наугад, потому что немногие еще знали, как ответить. Только одно видел Тишка ясно: веселый Василий Петрович, боком легши на стол, тянул руку к учителю; он тянул ее как бы для того, чтобы еще завиднее, горше стало Тишке, он выхвалялся:

— Я знаю, я зна-аю!


Начиналось время грязей, которое на этой насильственно развороченной земле, на километры оголенной от растительных покровов, походило на штормовое бедствие. Почва на площадках расплывалась в тестяное косматое месиво, взрытое тысячами мучительных следов. Изуверская, нигде не виданная грязь не только выматывающе вязала ноги, она старалась совсем выдрать их из человека. Колеи зияли, как рвы с водой, грузовики беспомощно выдыхались в них, стояли по полдня скособоченные, брошенные. Над обрывами котлованов вились веселые и страшные тропинки, глинисто-скользкие, с раскатом к пропасти…

А в прозоре, между невеликими горами, бездонная ровень степи, ветвистые, еще со снегом овражки, озерки, трясинные, лучистые разливы дорог, где ни конного, ни пешего… На сотни километров обложило стройку величавое безлюдье распутицы.

И слободские базары, которые раскидывались, со старины, по средам и воскресеньям, пообезлюдели, победнели. Несколько местных личностей зябло на ветру, руки в рукава, с каким-то безнадежным барахлом под мышкой. Два-три пустых, сдуру забредших откуда-то воза. Мокроносая скаредная старушонка разложила на тряпице синеватую конину. За пустыми, выморочными ларьками сквозят вышки и городки стройки, она, оказывается, совсем близко, — когда это втихомолку подползла? — барачные крыши уже подпирают самый базарный бугор… И Аграфене Ивановне, с коробом булочек гуляющей по бугру, видится против воли недалекое, окончательное запустение на сем месте, видится и верится в это, чего не было раньше никогда. В страхе перекрестилась она на церковь, но и церковь плыла, среди полдня, обреченным, пошатнувшимся кораблем. От креста Аграфене Ивановне стало не легче… В таком упадке сил повстречал ее Петр, нарочно для встречи с нею завернувший на базар; на слободу он не показывался уже дней десять.

С Аграфены Ивановны сразу смыло дурные сны. Будто не один Петр, а десяток, целое сонмище сметливых и деятельных молодцов надежно окружило ее… Попеняла Петру:

— Что же пропал, советчик, я уж в барак хотела посылать: такая буза у меня дома вышла…

Петр насторожился: из-за кого? Больше всего он боялся некоторых нечаянностей именно там, в ее халупе… Нет, речь шла о Сысое Яковлевиче. Старуху, когда она произнесла его имя, скорежило от негодования, потянуло даже сплюнуть: такое отвратное, въедливое поведение обнаружил новый компаньон. Сысой Яковлевич, оказывается, три вечера подряд, невзирая на грязищу, незванно шлепал в слободу, все допытывался, все нудил, когда же барыши. А и всего обороту, не считая двух бочек с керосином и кулька воблы, было от него на грош с копейкой. Когда же начали считаться, вынул Сысой Яковлевич очки, а из-за пазухи толстую записную книжку и стал поименовывать по ней, что давал, аккуратно все до последнего огрызышка, даже за дырявый рогожный кулек из-под воблы проставил семнадцать копеек, а потом, что обиднее всего, начал оттуда же вычитывать подробно, с деловым причмокиванием, на какие продукты могла поменять означенный товар Аграфена Ивановна и по какой цене могла сбыть те продукты на базаре. «Да эдаких цен и в Москве не слыхано», — ахала Аграфена Ивановна. Но Сысой Яковлевич настоятельно подчеркивал цифирки в книге, сызнова с расстановкой и со сластью-перечмокивал цены, барабаня при этом пальчиками, тихий, вникчивый; и глаза его, устремленные поверх очков на Аграфену Ивановну, подозревали кругом голое жульство… Должно быть, не выходило у кооператора из головы сказочное изобилие Аграфенина стола, верилось — сразу хапнет и он золотые горы. «Ну, и червоточина же ты, кормилец!» — не утерпела Аграфена Ивановна и рассчиталась с ним по совести, как сама понимала. Сысой Яковлевич ушел, подняв нос.

Все-таки теперь беспокоилась, не рассердится ли Петр, который столько хлопот положил из-за кооператора. Но тот, к ее удивлению, равнодушно посвистал.

— Эх, мамаша, проживем и без него, на наш век дураков хватит! А вот и его как раз на помине несет!

Действительно, сам Сысой Яковлевич выступал по бугру, на фоне неба и степей, надменный, как памятник. Появление его здесь, несомненно, имело особый, даже злокозненный смысл. Оба собеседника украдкой скосили за ним глаза. Сысой Яковлевич подошел к пустым ларькам, понюхал; потом вознамерился поспрошать о чем-то развалившегося на одном из возов, в соломе, бездельного мужичка, но так и не решился; затем помедлил в раздумье возле старушонки с кониной. Тут только приметил Сысой Яковлевич знакомцев и сейчас же с достоинством зашагал прочь. Поравнявшись с обоими, снял шапку, не глядя на них, и надел ее, тоже не глядя. Петр в ответ тронул малахаишко.

— Так, так, — и проводил кооператора понимающей, уничтожительной усмешкой.

Ясны были замыслы Сысоя Яковлевича. После знакомства его со слободой, он бродил, пожираемый завистью и алчностью, не находя себе покоя. Ведь кооперативные-то сокровища были его, только его, а он, дурак, скольким дал около них руки погреть… Он терзался… Теперь Сысой Яковлевич искал, очевидно, ходов, чтобы дальше загребать самостоятельно, в одиночку.

Аграфену Ивановну грызла ревность.

— Вот хапун, вот жмот! — распалялась она. — Кулак! Вот правильно бы Советская власть сделала, если бы таких сволочей, кулаков, давила! Так и надо!

— Вам-то что за грусть, мамаша, — утешал ее Петр. — Работает ваш паутинник и еще будет работать, чего же еще.

Собственно говоря, встреча была нужна Петру лишь для одного: хоть издалека дыхнуть воздухом и бытом халупы, от которой сам насильно отлучил себя, успокоиться, что ничего не случилось. Мог бы спросить обо всем напрямик, но и это запрещено было тем же беспощадным собственным приказом… Он только осведомился, налажены ли подводы для оборота с деревней к ближайшему после распутицы базару: ожидалось большое весеннее торжище, совпадающее как раз с предпасхальной неделей, а в чернорабочих бараках и землянках, да и не только там, но и в итеэровских гостиничных номерах проживало немало истовых тещ и домохозяек, которые в меру осторожности, знаменовали пасхальный день если не церковным, то хоть кухонно-пищевым празднеством… При разговоре об оборотах Аграфена Ивановна проявила какую-то суеверную боязливость; этого Петр раньше в ней не замечал. Сказывались те же непрестанные слухи о патрулях, которые засядут по колхозным дорогам, об обысках. Вот и знамения не признают, завтра всю слободу на собрание поднимают — церковь ломать. Слободу — и ту, слышь, живьем собираются затопить. Базар, верно, съедется после поста громадный, вроде ярмарки, кто с умом, на год себе может обеспечение промыслить. Кабы… — эх! — на такое бы строительство да другую власть!

У размечтавшейся Аграфены Ивановны — безнадежье в глазах.

Петр досадливо нахмурился. Она все забывала про второго, таинственного Петра, образ которого он настойчиво внедрял в нее, в которого и сам начинал вживаться и верить. Только он мог предузнать судьбы и события… Стоял перед ней — на бугре, плечами выше крыш, выше гор, — пускай в той же рванине своей, в глинистых сапогах, — удалую голову его обтекали облака.