Люди из захолустья — страница 56 из 68

— Мамаша, о чем разговор? Сами-то вы не видите, что кругом? Про деревню я уж не говорю, послушали бы у нас в столовых, как рабочий народ свое горюшко материт. Выходит, кто же у них остается: служащие с пайком, инженеры? А вы слыхали, какой суд в Москве идет… инженеры-то эти к нам — в министры, заранее!.. Где же, значит, сила-то, мамаша?

— Ты вот такое говоришь, теперь уже все равно и про Мишу высказал бы.

— Миша что ж? Я вот тут, в Красногорске, а он где-нибудь в Харькове иль на Сельмаше, и ходит он в одинаковой со всеми людьми одежде. Мы, мамаша, уничтожаемся и обратно воскресаем.

Старуха с таким упованием глядела ему в рот, что Петра щекотнуло. Дурашливо-злобные смешинки заиграли у него в глазах.

— Скажу уж вам: есть такая сила на земле, называется второй интернационал.

— Это какой же второй?

— Это другой, маманя. У большевиков — третий, красный, а этот называется желтый.

Аграфена Ивановна моргала.

— Господи, то красные были, то зеленые, то белые, а теперь еще желтые народились. Толку-то что от желтых будет?

Петр отвернулся. Спросила:

— Что же, Петруша, спокинул нас, не заходишь?

— Да как-то некогда, мамаша. Знакомства много завелось: некто из снабжения, ответственные работники. Тем паче у меня дело к ним есть. Туда-сюда сходить, поговорить…

Петр не привирал. Толкаясь часто по делам своего склада в коридорах и отделах управления, давно многих служащих он звал по имени-отечеству. Кое-кого заприметил — по недомолвкам, по особой оглядке: он умел угадать здесь припрятанные вожделения, готовность к иным, наряду со службой, питательным предприятиям… После того как Петр раза два щегольнул здесь новым костюмом, его стали отличать от других. И правда — радушием, улыбками, папироской уже выявлялись будущие приятели. Прежние дружки прозябали в барачных низах. Петр поднимался на новую ступень.

Пояснял вскользь:

— Получается, мамаша, возможность уйти от железа и через них на какой-нибудь другой склад снабжения устроиться. На продуктовый там или на вещевой.

Аграфена Ивановна даже сменилась в лице. Она-то знала, что такое склад снабжения: волшебная кормушка для немногих, для умных, наглухо запертая от прочей голодной шантрапы. И эту кормушку — притом государственную — целиком вручат в руки Петру, а значит, и ей, Аграфене Ивановне… На кой тут пес и Сысой Яковлевич! Аграфене Ивановне суеверно захватило дух, ей захотелось и поверить немного, и не верилось, как в Мишу. Все фантастичнее разрастался Петр.

Он исподтишка наблюдал за старухой, довольный. Зять — вербовщик теперь окончательно был растерт в порошок. И вместе со старухой, мнилось Петру, посылал он сейчас в слободскую халупу еще для кое-кого отравное волненье.

…Попрощавшись, издали еще раз оглянулся на Аграфену Ивановну для проверки. Старуха ковыляла задумчиво и грузно, — да, она добросовестно тащила на плечах незримую посылку.

В памяти его гневно пылали Дусины глаза. Нет, он ничуть не раскаивался в своей дерзостной выходке. С каким, должно быть, мстительным, бушующим нетерпеньем ждала на другой день Дуся его обычного прихода, чтобы унизить самым лютым, самым сладчайшим способом, — унизить, насытиться и потом отвернуться равнодушно, — она ведь по-женски проницала, конечно, что значили обращенные на нее порой его алчные и жалобные взгляды, она сумела бы ударить в самое нежное, беззащитное место и еще раза два повернуть нож в ране. И он не пришел. Он не пришел и на другой день. Он не пришел и на третий… Обманутая ненависть ее кипела в пустоте, перекипала, возможно, в нечто неожиданное — в тоску… Петр теперь не был никто для Дуси, он наполняюще метался в ней, обуревал ее… Житейским, зорко взвешивающим чутьем своим Петр угадывал, что действует безошибочно.

Но чем дальше, тем труднее становилось, особенно к ночи, пересиливать себя. Он тоже был замурован в пустоте, и пустота эта длилась ежедневно, бесконечно, как зубная боль. Мысль о Дусе вызывала терпкую жажду. Два раза, по ночам, тайком ходил под ее окно. Оно светилось, его то и дело пересекала тень. Там жили себе по-всегдашнему, нисколько не нуждаясь в Петре, который жалко висел сейчас на заборе, суча ногами… А может быть, небылица все то, что он в одиночку надумал о Дусе? Проверки ведь не было никакой.

И вот, после встречи с Аграфеной Ивановной, что-то дошло в нем до крайности. Пора было выходить на свет, действовать. Иначе могло постепенно затянуть его забвеньем. На завтра подвертывался удобный случай: Аграфена Ивановна, свирепая церковница, непременно отбудет вечером на собрание.

Днем еще раз взвесил. Да, срок пришел.

По слободской слякоти шагал на цыпочках — в новых кавалерийских сапогах, в новых калошах. Ни вечер стоял, ни ночь… Звезды над головой Петра мешались с багровым воспалением построечных огней. И в мыслях путалось настоящее с несбывшимся… Все равно, даже если неудача, не было уже возврата Петру к прежнему, мизерному, хотя бы и узаконенному, прозябанию (ему в рабочкоме пообещали профбилет), к спокойному куску, за которым он потянулся сюда вместе с Журкиным. Слишком широко в себе размахнулся, разблистался он. На случай всякой неожиданности с Дусей голова его заранее искала противоядия… Петр начинал все-таки задумываться о той второй, подпольной силе, намеками на которую зачаровывал он Аграфену Ивановну, он уже чувствовал себя в меру осмелевшим, выросшим для этой силы. И разве поведение и самое существование его не было уже полуподпольным? Ему бы хотелось прощупать суть, поговорить, да не знал, с кем. Были кое-кто, которых подозревал он в сопричастии, например Санечка; но поучаться у своего подручного Петру не позволяло самолюбие, да и числился тот где-нибудь внизу, в последнем звене…

Он достиг, наконец, знакомого палисадника. Два окна, выходящие из горницы, были темны; светилось сквозь ставни только четвертое, у Дуси. Да, она была одна… Петр что-то долго отряхал ладонью грудь, расправлял плечи. Прошел через калитку в сенцы.

Могло все кончиться в одну минуту. «Кто там?» — спросит голос из-за двери. «Это я…» — «Вам мамашу? Ее нет дома». И не нужно было никаких самоистязающих выдумок, скитаний под окнами… В бараке замигает лампа-молния, задымит печка, это логово — по тебе.

Он постучал. Каблучки по ту сторону пропорхнули легко, песенкой.

— Кто там?

— Это я, Петр…

Секунды молчания шли, это было не так-то легко, как казалось издали. Петр рукой перехватил себе горло.

За дверью что-то делали, возможно — отодвигали засов. Петр впервые почувствовал над собою ночь, как темноту огромного материнского мира. Ночь была блаженна сама по себе… Вот он и вошел в горницу.

— Мне бы мамашу надо, по делам…

— Ее нет дома.

Дуся не уходила; выжидающая, горячечно-настороженная стояла в тени у стены. Возможно, теперь уже она, она сама боялась, чтоб Петр не ушел… В горницу клином падал свет из притворенной двери боковушки. Что-то лампадное, предпраздничное… На Дусе была светлая кофточка, нагретая ее теплом, девичья распашонка. Лицо смутнело в полутьме, она какая-то невсегдашняя, стояла, смолкнувшая, робкая, посерьезневшая. Петр выдвинулся на свет — так, чтобы распах кенгурового воротника роскошно заиграл (куда тут вербовщику!), чтобы в профиль обозначилась мужественно-резкая скула; телу он придал положение полета, опершись руками о стол. Он сказал:

— Вы на меня в обиде, Евдокия Афанасьевна, насчет одного знакомого. Только напрасно: этого босяка все равно не нынче завтра бы поймали, я специально от вашей мамаши неприятность отводил.

— Для мамаши, видать. Для своей выгоды языком вперед забегаете… и нашим и вашим.

Петр опечаленно усмехнулся:

— Зачем мне выгода? Когда я каждый час могу ждать своей катастрофы. Вот вы хоть, по своей обиде, можете сходить и заявить: скрывается, мол, на стройке под таким-то именем беглый буржуй, Соустин. Правда, Евдокия Афанасьевна, если очень уж у вас кипит на меня, записочку без своей фамилии напишите куда надо, и хватит.

— Вы меня не учите, — сказала Дуся.

— А выгода мне какая? Я — нездешний человек. То есть ни здесь, нигде родины у меня больше нет. Что же, мне вон и профсоюзный билет дают. На склад снабжения назначают, больше инженера оклад. Не хитро теперь и вроде инженера заделаться, на курсы повышения пойти. Но у меня есть, Дуся, своя цель жизни, и верно, ради нее, когда я сюда ехал, я по вокзалам с тарелок долизывал…

Дуся вздохнула.

— Вы контр? — по-детски, почти робко спросила она.

— Жить не дают! — Петр все больше и больше подпускал в свой голос рыдающей страстности. — Что же, вы думаете, это мурье, — он презрительно тряханул свои кенгуровые роскоши, — меня удовлетворяет? Нет, мне не с кем здесь разделить мой духовный мир. Я, Дуся, переживания имел, я молчу… может быть, и вот тут, на плечах, звездочки когда-то были (он прилгнул, неизвестно для чего). Я в Китае бывал, до самого Харбина ездил. Реки желтые, горы, цветы, каким глаз не верит. Все тропки там знаю и, если нужно, дорогу туда опять найду.

— Это вы про заграницу? — сказала Дуся, подавленная чудесами, колеблющаяся — верить ли… — Но ведь там, в Китае, дико, одни желтые живут.

— А за Китаем-то море? Только в кармане бы что было: там — на пароход и, пожалуйста, в любые страны. Где и белых и русских много. Где, может быть, и Мишу повстречаю…

Он выпрямился, и вправду — весь уже нездешний, весь бесстрашно устремленный в будущие скитанья. Ей сказал добро:

— Теперь уж и подавно совсем я в ваших руках.

Стояла бездыханная тишина, горница все быстрее, все полоумнее кружилась в лампадном — как давно-давно в Мшанске — канунном полусвете.

— Почему же вы не заходили? — едва слышно вымолвила Дуся.

— Почему не заходил? — вырвался у Петра сумасшедший шепот. — Почему не заходил? Да я и захожу-то сюда, может быть, только для того, чтобы вами через стенку подышать…

Пронзительная, восторженная дрожь якобы перервала его голос, и женщина, прижав руки к белой кофточке, к груди, бессильно отшатнулась.