— Мы, рабы божии, против строительства вашего ничего не говорим. Вы стройте себе, стройте, если вам нужно. Но и нас, рабы божии, не трогайте. Зачем нас трогать? У вас есть клубы, а у нас пускай будет церковь. Вот эдак, по любви, и постановим.
Вышел лобастый, осанисто-бородатый. Этот оказался воинственнее.
— Меня из дому в сторожку выселили, и стал я, являясь также церковным старостой, теперь служащий: как церковный сторож, получаю с даяния верующих сорок рублей в месяц. Да и насчет храма. Прошу верующих дать мне характеристику и направить меня в город Свердловск: там есть товарищи партийные посильнее здешних.
— Эге-э! — насмешливо протянул кто-то, возможно — Подопригора.
Оратора поддержали одобрительным говором. Там и сям прорывались смелеющие, задиристые голоса. Аграфена Ивановна — и та что-то наборматывала. Тишка удивился, увидев присевшего по другую сторону ее нежданного Обуткина.
И Обуткин и старуха возбужденно зашептались, когда выступил, наконец, Подопригора. Глаз у Аграфены Ивановны стал злой и внимательный. Тишка радостно заерзал, он чувствовал, что дождался, что для старухи сейчас начинается самое ненавистное. А заодно с нею, значит, и для Петра… А у Подопригоры лицо было лукаво-веселое, и Тишка тоже веселел. Речь шла о чуде. Видимо, Подопригора приготовил кое-что особенное…
— Читали вы в газетах, будто изобрели где-то черный луч, который останавливает всякую жизнь? Вот этот луч и светит отсюда на наше строительство…
— Сам ты черный! — крикнули из безопасных мест, из потемок.
— И черный тебя подослал, — не удержалась, рыкнула и Аграфена Ивановна и тотчас же шалью закутала рот.
Подопригора становился все веселее.
— Но этот черный луч впоследствии оказался небылицей. Так и здесь. Это не купол светится, а наш же рабочий луч играет. Я вам весь фокус могу сейчас разъяснить и даже отрегулировать.
Обуткин яростно нашептывал что-то Аграфене Ивановне, припавшей к нему ухом. Нашептывал и подталкивал, наущал… Аграфена Ивановна опять высвободила рот.
— А что про чудо в писании сказано? Чудо- это не фокус, а знак господень под всяким видом… значит, бог нам указует… Как это? сбившись, обратилась она вслух к Обуткину.
Тот втянул голову в плечи.
— Ну, продолжай, продолжай, гражданка! — подбадривал ее Подопригора.
Аграфена Ивановна поугрюмела.
— Чего мне продолжать… вот отец дьякон — он скажет.
— Какой отец дьякон?
Подопригора, любопытствуя, подшагнул поближе. Кто-то, досадуя, поправил старуху:
— Да он не сейчас, он бывший…
Обуткина всем телом корежило в сторону. Подопригора узнал его, усмехнулся:
— Аа-а…
Вернулся назад к столу.
— Теперь насчет церковных захоронений — тоже очень интересно. Имеем мы, товарищи, такие данные…
Подопригора рассказал, как слободское духовенство нарочно подкапливало покойников к воскресеньям, особенно в морозы, наваливая в праздники сразу полцеркви гробов и создавая этим впечатление о небывалой смертности в Красногорске.
— А кому и для чего это надо? Может, отец дьякон в курсе, расскажет нам?
Недобрая судорога пробежала по его лицу. Кругом тягостно примолкли.
— Так вот, граждане, мы с ребятами пришли сюда, приглашаем вас всех нынче на косогор, с которого обозревается чудо. Вы увидите, что нынешнею ночью чуда нет. Почему? А вот большевики так сегодня распорядились. А теперь, хотите, сейчас позвоним по телефону на строительство, и это чудо нам опять засветит. Понятно?
Чудо разъяснялось очень просто: с расширением электростанции поставили несколько фонарей большой световой силы между слободой и строительной площадкой. От двух фонарей лучи падали — поверху — прямо на купол, в щель между бугром и строениями, — казалось, падали ниоткуда, потому что самых фонарей за бугром не было видно. На сегодня их нарочно погасили, и чудо действительно пропало.
В разных местах Подопригоре захлопали в ладоши. Тишка, ликуя, оглянулся на Аграфену Ивановну, но та сидела закаменев, будто слушала только Обуткина, который горько ей на что-то жалобился. Тишка захлопал и сам нарочно захлопал у самого ее уха и часто-часто… Мало того, привскочил и крикнул:
— Правильна, правильна-а!
Аграфену Ивановну только чуть-чуть повело. Тишка подосадовал, что зря ладони обжег.
Потом голосовали. Опять кто-то прячущийся провопил из потемок (Тишке показалось, что там вторая, точь-в-точь такая же Аграфена Ивановна):
— Все равно заедим. Вон из слободы выгоним.
Аграфена Ивановна вышла из оцепенения и зорко покидывала глазами на поднимающиеся руки. Тишка тоже тянул свою: это значило, что и Тишка желает, чтобы вместо церкви быть клубу. И не только назло старухе тянул, но еще и потому, что душа, что юность его отвращалась от гробовых звонов, от материной темноты.
Сила ненависти поневоле повернула к нему старуху. Тишка углом глаза увидел ведьмастое, перекошенное ее лицо. Тогда он нарочно еще встал, перегнулся, насколько хватало силы, через передних и тянул-тянул, прямо рвал из себя руку. Скамейка под ним сотряслась, послышалось удушенное рычанье. Тогда Тишка внезапно обернулся к ахнувшей старухе глаза в глаза и оскалился по-дьявольски.
Возвращались опять вместе, дружно, говорливо толкаясь около Подопригоры. Вместе зашли на бугор. Слободу завалила мглистая низовая тьма, в которой кое-где слезились огоньки. Светящееся видение отсутствовало… «Значит, боги-то жулили, нашим электричеством работали?» — «А вот теперь через них плюхает кто-нибудь в темень по грязи, да еще в новых сапогах». Все захохотали. И никому не хотелось обрывать эту ночь, идти спать в барак. Друг в друге ощутили какое-то тепло, грелись в нем. Когда уходили с собрания, около лобастого в углу сбились сумрачные, напоследок косящиеся. Может быть, мысль, воспоминание о них заставляло и этих идущих с Подопригорой тесниться поближе друг к другу? И Подопригора ощущал то же самое… Три месяца назад барак встретил его напором недружелюбия, жадности, тоски. Да, он слышал и понимал ее, барачную тоску-чужбину! Но вот теперь, хотя бы для этих немногих, выделившихся, вместе с человеком начинала теплеть и чужая земля. Тут — особым сближением этих людей — творился тот же новый, не засиявший еще город… И все, не сговариваясь, проводили Подопригору за перевал.
Один Тишка только отбивался, ковылял отдельно. Подопригора нашел его, зашагал рядом.
— Ну, как твои цилиндры, преосвященный?
— Да никак… учусь… — Тишка брел, потупясь.
— Я у одного инженера книжку видал про автомобиль, разве попросить для тебя?
— Угу…
Их разговор слушали другие, которые шутя уверовали, что Тишка их «покатает», и Тишка опять посовестился открыть всю безутешную, постылую свою тяготу. Так с нею и остался. Если б в сторонке где-нибудь с ним поговорил Подопригора, да подольше… И в первый раз шевельнулось у Тишки негодование на маманьку, — за себя, за такого, — и негодование и жалость к ней… Попроситься у Подопригоры на другую работу — это был позор. «Уеду в деревню, нате!» — горько и злобно думал он.
А за перевалом открывалось ночное невероятие стройки. Сначала — редкие огненные шары по изволокам гор. И в горах — молодая зовущая темнота… Люди возбужденно заговорили, чаще смеялись. Башкир Муртазин, стеснительно оглядываясь, — не слушает ли кто, — попросил Подопригору:
— Товарищ, как бы мне женку сюда выписать… голова без нее болит…
Подопригора хотел пошутить: «А у меня почему же не болит?» — но шутка не вышла, сказал:
— Ладно, поговорю в рабочкоме.
И мысли увели его на миг от Тишки, от остальных, увели в то недалекое, иногда тягостно снящееся ему место на Урале, где жительствовала чета Забелло. Он тронул за локоть молчаливую, но не отстающую от всех Полю.
— А у меня пацаны-то аховые… прихожу вчера, они из ружейных гильз пороху насыпали на стол, собираются поджигать: иллюминацию вздумали сделать. Вот ведь беда!
Собственно он должен был сказать так: «Меня, Поля, в эту ночь и всегда тянет быть с тобой, а ведь скажут: коммунист — и с кастеляншей своего участка путается. Нехорошо! А я ведь человек». Тронул женщину за локоть, но она отстранилась. Спросил:
— Почему все молчишь?
— Да молчанка напала, — сухо ответила Поля.
И Тишка, идя рядом, слушал разговор с Муртазиным, видел игру с Полей. Люди эти жили на своей земле… И постепенно поднялись невидимые, лишь по краям сияюще-очерченные горы, и темнота внизу раздвинулась в мерцающий, текущий огнями мир. Огни в долине сквозили светом утра. В одной точке молнийно вспыхивало то и дело лучистое, ослепительно-синее: это был сон во сне…
Подопригоре дальше одному спускаться в тот мир. Каменщик замешкался около него.
— Ты, золотистый, попомни мое слово-то… насчет завода. Хочу попытать вашей рабочей жизни.
— Устроим, — сказал Подопригора. — Мы вот и Полю к машине поставим, сделаем из нее ударницу высшей квалификации. Так, что ль?
Он все пытался ее расшевелить, согнать с нее непонятную насупленность. Но Поля молчала. А хороша она была в ту ночь на краю косогора, над огнями: лицо голубое, как в кино, незнакомые, жаркие глаза… Подопригора помедлил около нее, прощаясь.
Тишка долго не спал. Огни мерцали, текли сквозь него. Подопригора продолжал оставаться с ним — сильный, добрый, опекающий. Он, конечно, будет сокрушаться, когда Тишка уедет в деревню, и, если узнает заранее, никогда не допустит этого. Но Тишка видел себя бессильным поступить иначе, и ему, пожалуй, доставляло наслаждение, наперекор сокрушающемуся Подопригоре, наперекор себе повторять: «А вот уеду, а вот уеду…» Он и сам не понимал, что за чувства раздирали его.
В рабочкоме Коксохима давно не случалось такой бури. Женщина не вошла, а разъяренно ворвалась в дощатую, с утра обложенную очередью комнатушку, где засели, кроме секретаря, профорг Подопригора и один московский товарищ из газеты. Плевать было женщине, что сзади бушевала, материлась смятая очередь, что трое сидящих за столом людей встретили ее странными глазами… Прямо к ответственному столу покатило гневно запыхавшееся, раскосмаченное существо, до тревожности знакомое Подопригоре. Только что доложил он, с подробностями, о вчерашнем собрании, а секретарь добавил к этому, что на коксовых печах выяснилась целая бригада каменщиков, сплошь из баптистов, причем сам бригадир выступает на молениях в качестве главного жреца. Трудность заключалась в том, что каменщики эти, редкой квалификации, были односельчанами, связаны родством, — как их тут без свары растасовать по отдельным бригадам? Секретарь, вырванный из раздумья, вопросительно уставился на Полю.