После полдня отшумели разноцветные толпы на широкой степной площади Красногорска. Заводская молодежь, с которой Журкин участвовал в шествии, тотчас разошлась в разные стороны; Журкин примкнул на обратной дороге к своим барачным, но и те разбрелись, по-праздничному, кто куда. В запасе целый день безоглядного отдыха!
В полупустом бараке окна и двери были распахнуты настежь. Ветер гулял по просторному помещению (печек больше и в помине не было), среди чисто застланных коек. Запах прохлады, запах теневой стороны дома… Журкин постучал к Поле, попросил ее выдать заветный сундучок. Расположившись на койке, бережно вынул из него гармонью, обдул ее со всех сторон, полюбовался. Богатая была гармонья! За цветистой резьбою, с боков ее, переливался шелк. Мехи блистали никелевыми наугольниками. За перламутровыми ладами таились волшебные голоса, по которым так истосковался слух!.. И снова почувствовал в себе гробовщик силу игры, ту самую рвущуюся без удержа, переворачивающую все нутро силу, которая когда-то заставила рехнуться три села… Нет, он уложил свое сокровище обратно. Ее нужно было сберечь, эту силу, донести туда, до березок, и уже там — хлынуть! И он заранее видел изумленного, прошибленного насквозь тоской Подопригору, видел слезы в горящих Полиных глазах. Тоска, беда… «Истерзанный, измученный, наш брат-мастеровой!»
С воли пришел Петр, принаряженный, но что-то скучноватый. Вяло скинул кепку, вяло побалагурил насчет гробовщиковой бороды, присел.
— Иль куда собираешься, Ваня?
Журкин ответил — куда. Петр оживился.
— Я тоже присоединяюсь к вашему обществу.
— Ну-к, что ж, — сказал сдержанно Журкин.
Петр только сейчас заметил раскрытый на койке сундучок.
— А гармонья на что?
— Играть буду, нынче праздник.
— Ага-а-а… — понимающе и чуть-чуть глумливо протянул Петр в нос. Та-ак. Зарок ломаешь, Ваня? Достиг?
— Дак мне что… был бы только кусок верный.
Петр прищурился одним глазом — пристально, многозначительно.
— А ты думаешь, он верный у тебя?
Журкин молча отвернулся, запирая сундучок. Неприятно ему было, что Петр незвано навязался в компанию, а разговоры эти запутывали опять, омрачали… И воспоминание о вчерашнем, как ни отвертывался от него Журкин, то и дело набегало недобрым ветерком.
Поля уже стояла, насквозь светилась в дверях, звала. В руках у нее кошелка. Журкин взял сундучок, потом из шкафчика еще кое-что, секретное, а Петр, конечно, кавалерственно выхватил у Поли кошелку. Нет, праздник-то все-таки получался.
Подопригора ожидал по дороге у рабочкома.
И еще по тропкам и дорогам двигались нарядные люди, с узелками и без узелков, направляясь туда же — в березки. Березовая рощица — вот она, над Красногорском, на горе. За стволами ее светилась степь, российская сторона… Туда же, в березки, пробирались по площадке Коксохима и Тишка с Василием Петровичем, оба без кепок, в голубых майках, а Василий Петрович нес на плече гитару, как ружье. Майку Тишка надел в первый раз и на гулянку вышел тоже в первый раз.
По ухабам сзади валил грузовик, попутный грузовик, и Василий Петрович гитарой загородил ему дорогу.
За рулем сидела молодая женщина. Она остановила машину не совсем ладно, мотор заглох. Василий Петрович, как хозяин, закинул гитару в кузов и ловко вскочил одной ногой на колесо.
— Что это я тебя будто не знаю. Давно ездишь?
Женщина ответила, что недавно. Она ездила несколько дней с инструктором, а теперь, в праздник, ей дали попрактиковаться одной. Женщина была приветлива и немного сконфужена.
— Ну, вали! — поощрил ее Василий Петрович.
Женщина хотела вылезти, чтобы завести мотор. Но Василий Петрович спохватился:
— Куликов, подсоби, живо!
Тишка, дичась, рванул у женщины из рук заводную рукоятку.
— Зажигание-то проверил? — строго окликнул его сверху Василий Петрович.
Тишка покраснел и, просунувшись через окно в кабинку, поправил рычажок. В кабинке около женщины райски пахло. И Ольга увидела около себя напряженные, совсем детские, загнутые ресницы.
Когда машина двинулась, Василий Петрович присел на угол кузова и всей пятерней хватил по струнам. И Тишка захохотал. Но Василий Петрович не смеялся, он пристально глядел куда-то в сторону, он даже вскочил и замолотил кулаками по крыше кабинки.
— Стой! Стой!
Вдоль тепляка, вдоль бесчисленных штабелей шамотного огнеупорного кирпича брел человек. Одна губа его была рассечена надвое, глаза кровяные. С похмелья все ему было ненавистно. И хотелось пить. Он увидел в тени тепляка водяную колонку. Подле никого не было… Человек приналег животом, что-то отвернул в колонке, и вода ударила из нее фонтаном. Человек ловил струю ртом, но его отшибало. Вода шумела, толстым столбом била вверх, ручьилась по земле… Человек попробовал завернуть гайку, но не смог, да он и не очень старался. Плюнув, махнул рукой и, не оглядываясь, поспешно свернул куда-то за кирпичи. А вода рвалась с треском, выше стропил тепляка, вода низвергалась на землю, сливалась в блистающие лужи. И уже не лужей, а целой рекой подтекала под драгоценный импортный, купленный на золото шамот…
— Стой! — орал Василий Петрович.
Выкрикнув дикое ругательство, он уже бежал к колонке. Тишка поглядел недоуменно на брошенную в кузове гитару и тоже прыгнул.
Василий Петрович яростно крутил гайку, но она не поддавалась или была свернута, вода с тою же силою била, свистала, обрушивалась на землю, на праздничные его брючки. Парень выпрямился и пустил вдоль тепляка новое ругательство, еще страшнее первого. Ольга в кабинке призакрыла глаза. Остановилось несколько любопытных. Василий Петрович зажал отверстие ладонями. Из колонки с визгом брызгало, стреляло, река под нижними рядами шамота продолжала прибывать. Тогда Василий Петрович с таким лицом, будто убивал кого-то, сорвал с себя майку и закрутил ее на колонку. Одной майки оказалось недостаточно, ее пучило, из-под нее хлестали струи. Василий Петрович прохрипел что-то Тишке. Тот тоже стащил с себя майку. Теперь Василий Петрович закупорил колонку окончательно и сам сверху лег животом, а сбоку к ней прижался голым животом Тишка, для крепости обхвативший руками и колонку и Василия Петровича. Издали уже спешило двое ротозеев из охраны. Василий Петрович костил их на все лады, без передышки.
Потом пошли к машине за гитарой.
— До свиданья, — хмуро бросил Василий Петрович Ольге.
Тишка ежился поодаль, стыдился. Гулянка не вышла, и было обидно, так на первый раз обидно, но он с верой смотрел на Василия Петровича. Оба повернули, побрели, полуголые, домой. Василий Петрович нес гитару на отлете, чтоб не замочить, праздничные брючки на нем жалко слиплись, и в руке оба несли по мокрому комочку — по майке.
Ольга глядела им вслед. Ей казалось, что она, наконец, поняла многое, и не только умом, — поняла какой-то лучшей, человечнейшей частью своего существа. По-матерински вспомнила она те ресницы…
Подопригора встретил компанию чисто выбритый, в белой рубашке. Через полчаса поднимались уже на гору. Это была та самая гора Красная, насыщенная чудовищными залежами драгоценной железной руды (руда эта выпирала даже на поверхность), знаменитейшая советская гора, у подножия которой и ради которой созидался небывалый завод-гигант. На рыжих увалах вершин бежала весенняя дымка, покоилось небо. Не было видно работающего человека, человек отдыхал, но и во временном этом безмолвии, в застылости буровых вышек, безлюдных карьеров, недомонтированных кранов проступал тот же стремительный и как бы общеопьяненный размах… Все на этой земле — сооружения, люди, подвиги — хотело, рвалось превысить черту всегдашнего, житейского… Компания приотдохнула, полюбовалась на солнечную, оставленную внизу долину. Журкин отыскал глазами свой завод. А вон зеркалится, горит за плотиной озеро, а вон и бараки шестого участка! Подопригора с лукавым видом сказал Поле:
— Относительно палаток я уже говорил кое с кем: дадут.
— Каких палаток? — удивилась Поля.
— Так мы же бараки-то будем штукатурить. А людей на время в палатки.
Поля еще не слыхала, что будут штукатурить. Это Подопригора заглаживал прошлое, преподносил к празднику подарок. Белоснежно-сияющие стены, от которых даже в пасмурный вечер светло! А у той, у товарки, стены тесовые, летом в оба гляди, чтобы клоп не завелся… Но Поля была не из тех, которых можно вмиг улестить. Протянула равнодушно:
— Во-от что…
А глаза у самой стали пылкие. Журкин прислушивался, понимал. Конечно, не тягаться ему с Подопригорой в таких делах. «Ну, подожди, зайдем на горку, выну гармонь…» И опять обнесло его дрожью от предвкушения песни.
Петр шагал позади всех. За козырьком кепки не видно было лица. Думал свое… Ходили слухи, что у Сысоя Яковлевича в магазине неладно, несколько дней шла ревизия. Этот дурак мог зашиться, а потом и на других наклепать со зла. И прибыток, ранее получавшийся от базаров, пока кончился. Реже случалось теперь бывать у хмурой старухи, около своего счастья. И с этим счастьем тоже нужно было еще лавировать…
Первою достигла рощицы Поля. Аукнула и, раскрылив руки, побежала. Подопригора ринулся за ней. Журкина стесняла гармонья и сумрачный сзади Петр, а то и он выкинул бы какое-нибудь коленце. Березки опахнули его прохладой и простотой родины. В синеву небесную они разбросали свою точеную зелень. От их белых, частых, словно бегущих кругом стволов, от бездонной во все стороны — глуби их, тоже белой и узорчатой, закружилась голова. Подопригора все-таки поймал на полянке Полю, которая отбивалась, закатывалась от смеха. Потом подбежала и к Журкину и его закрутила, вместе с гармоньей, до темноты в глазах. Что ж, захотелось бабе поиграть!
На полянке и присели. Поля поместилась около Подопригоры (и тому это очень понравилось, нет-нет да поглаживал ее по спине), раскрыла кошелку и принялась хозяйничать. Расстелила на траве домашнюю салфетку, выложила хлеб, воблу, яйца, соленые огурцы, три бутылки ситро… У Журкина от этого изобилия вчуже заболело сердце.