– Но и свободу критики никто не отменял, – напомнил Хрусталик.
– А также процессы, благодаря которым такой человек выдвинулся и приобрел авторитет. Но разве у вас никто не пытается пролезть вперед хотя бы из тщеславия? Обойти лучших назло остальным?
– В душе любого утопийца хватает вредности и тщеславия, – сказал Хрусталик. – Однако наши люди привыкли выражать свои мысли напрямик, критику никто не зажимает. Поэтому мы, прежде чем кого-либо хвалить или ругать, как следует взвешиваем свои личные мотивы.
– Ваши слова и действия воистину разумны. У вас невозможно безнаказанно поливать грязью под шумок или исподтишка либо добиваться привилегий, пользуясь неразберихой.
– Несколько лет назад у нас был один человек, который всячески мешал моему отцу работать. У нас художественная критика подчас бывает очень острой, но этот человек в своем ожесточении преступал все границы. Он представлял моего отца в карикатурном виде и непрерывно его оскорблял. Следовал за ним по пятам. Пытался помешать выдаче материалов для работы. Но все впустую. Некоторые на него реагировали, но большинство просто не замечали.
Мальчик замолчал.
– И что?
– Он покончил с собой. Не смог вырваться из плена собственной глупости. Ведь все знали, что он говорил и делал…
– Однако в Утопии когда-то существовали свои короли, государственные советы и конгрессы, – вернулся к главной теме разговора мистер Коттедж.
– В моих учебниках говорится, что государство могло развиваться только по этому пути. Эти маклеры человеческих отношений – политики и законники – были неизбежным этапом социально-политической эволюции. Точно так же мы не могли обойтись без солдат и полицейских, удерживавших людей от взаимного насилия. Правда, прошло много времени, прежде чем политики и законники признали, что им не хватает специальных знаний в своей области. Политики прочерчивали границы, не разбираясь в этнологии или экономической географии. Юристы судили о волеизъявлениях и намерениях, не обладая даже элементарными познаниями в области психологии. Они с умным видом устанавливали самые нелепые и негодные порядки.
– Навроде приходского быка Тристрама Шенди, решившего помирить всех на свете в Версале, – заметил мистер Коттедж[10].
Хрусталик уставился на него в недоумении.
– Это сложная аллюзия на чисто земные дела, – пояснил мистер Коттедж. – Полная передача политики и законов людям, в них разбирающимся, – для меня одно из самых интересных явлений вашего мира. Аналогичное расслоение началось и у нас на Земле. Например, люди, смыслящие в организации всемирного здравоохранения, напрочь отвергают методы политиков и юристов, как и многие лучшие экономисты. Большинство людей от колыбели до могилы никогда не бывают в судах и ни за что не пойдут туда по своей воле. Что произошло с вашими политиками и законниками? Они сопротивлялись?
– По мере распространения света знаний и образованности всем стало ясно, что эти люди попросту не нужны. Они стали собираться только для того, чтобы назначить экспертов и так далее, но со временем даже такие назначения потеряли смысл. Их деятельность постепенно растворилась в обычной критике и общественных дебатах. Кое-где еще сохранились старые здания залов заседаний и судов. Последний политик, избранный в законодательное собрание, умер в Утопии около тысячи лет назад. Это был эксцентричный, болтливый старик. Других кандидатов, кроме него, не было, и проголосовал за него всего один человек. Тем не менее этот депутат настаивал на том, чтобы заседать в одиночестве, а также на ведении стенограммы всех своих речей и выступлений. Дети, изучавшие стенографирование, охотно это делали. В конце концов, у него обнаружили психическое расстройство.
– А последний судья?
– Я пока не читал о последнем судье, – сказал Хрусталик. – Спрошу у наставника. Наверно, он был, но ему вряд ли пришлось кого-нибудь судить. Скорее всего этот человек нашел себе более респектабельное занятие.
– Я начинаю постигать повседневную жизнь этого мира, – заявил мистер Коттедж. – Это жизнь полубогов, совершенно свободных людей, в высшей степени индивидуалистичных, следующих каждый своим личным наклонностям, но вносящих вклад в общее дело человечества. Их жизнь не только полностью обнажена, приятна и прекрасна, но и полна личного достоинства. Я вижу, что это фактически коммунизм, задуманный и осуществленный благодаря векам просвещения, дисциплины и коллективного труда. Я прежде никогда не верил, что коллективизм способен возвысить и облагородить личность, а индивидуализм – вызвать ее деградацию, но теперь ясно вижу реальное доказательство. Подлинная вершина здоровья и благополучия этого счастливого мира заключается в отсутствии толпы. Старый мир, которому я принадлежу, был и в случае моей Вселенной, к сожалению, все еще продолжает быть миром толпы, миром презренной пресмыкающейся массы безликих, больных человеческих существ.
Вы никогда не видели толпы, Хрусталик. И за всю вашу счастливую жизнь никогда не увидите. Вы ни разу в жизни не видели, как массы валят на футбольный матч, скачки, бой быков, публичную казнь или прочее увеселение для черни. Вы никогда не видели, как толпа застревает и томится в узком месте или улюлюкает и воет в критический момент. Вы никогда не видели, как она лениво течет по улицам, чтобы поглазеть на короля, вопит, требуя войны, или с таким же рвением вопит, требуя мира. Вы никогда не видели, как толпа, охваченная ураганной паникой, превращается в погромщиков, сносящих все и вся на своем пути. В этом мире больше нет праздников для толпы, нет кумиров толпы: скачек, спорта, военных демонстраций, коронаций, государственных похорон и грандиозных зрелищ. Остались разве только ваши крохотные театры… Какой вы счастливчик, Хрусталик! Вы никогда не увидите толпы!
– Но я видел толпу, – возразил мальчик.
– Где?
– В кинофильмах, снятых тридцать и более веков назад. Их демонстрируют в наших исторических музеях. Я видел съемки с аэроплана огромной массы людей, расходящихся с ипподрома после скачек, кадры толп, бунтующих на улицах и разгоняемых полицией. Многие тысячи сбившихся в кучу людей. Но вы правы: в Утопии толпы больше не собираются. Толпа и ее стадные инстинкты канули в Лету.
Когда через несколько дней Хрусталику пришлось вернуться к занятиям математикой, мистер Коттедж почувствовал себя очень одиноко. Он не смог найти себе другого спутника. Лихнис всегда держалась рядом и была готова его сопровождать, но отсутствие у нее интеллектуальных интересов, столь удивительное в этом мире интенсивной умственной деятельности, отбивало у него охоту общаться со своей сиделкой. К ним заглядывали другие утопийцы – неизменно вежливые, улыбчивые, приветливые, но всегда погруженные в свои дела. Они из любопытства задавали какой-нибудь вопрос, отвечали на один-другой вопрос мистера Коттеджа и с занятым видом уходили.
Лихнис, как он вскоре понял, была по меркам Утопии неудачницей. Она относилась к почти исчезнувшему типу романтиков и носила в душе мировую скорбь. У нее раньше было двое детей, которых она без памяти любила. Дети отличались редким бесстрашием, и в порыве глупой гордости она предложила им заплыть подальше в море, их унесло течением, и они утонули. Отец, пытаясь их спасти, тоже утонул. Лихнис едва не разделила их участь, но была спасена. Ее эмоциональная жизнь застыла в этой точке, замерла на одной ноте. Трагедия, однажды завладев ею, больше уже не отпускала. Лихнис отвернулась от радости и смеха, ища скорби, заново открыла для себя позабытое чувство жалости сначала к себе, потом к другим. Ее не привлекали энергичные цельные натуры, разум этой женщины находил утешение в утолении чужой боли и страданий. Стремясь излечить их, она пыталась излечиться сама. Ей не хотелось беседовать с мистером Коттеджем о ярких сторонах жизни в Утопии. Она была готова часами слушать его рассказы о жалком состоянии Земли и его собственных проблемах. Чему-чему, а этому она могла посочувствовать. Но мистер Коттедж не жаловался ей на свою жизнь, его характер не допускал плаксивых настроений, он чувствовал в себе лишь ожесточение и досаду.
Лихнис мечтала, как он вскоре понял, о том, чтобы попасть на Землю и отдать свою красоту и нежность уходу за больными и убогими. Ее сердце притягивали картины человеческих страданий и слабости. Ее душа жадно, самозабвенно тянулась к таким вещам.
Прежде чем уловил направление ее мыслей, мистер Коттедж успел много чего рассказать о земных пороках и нищете духа. Но он говорил о них не с жалостью, а с негодованием, как о том, чего не должно быть, а заметив, как жадно она внимает его рассказам, сменил тон и стал говорить резко и жизнерадостно, как о чем-то, что очень скоро будет преодолено.
– Но прошлое страдание у них никто не отнимет, – сказала она.
Постоянно находясь поблизости, Лихнис, пожалуй, занимала в представлениях мистера Коттеджа об Утопии больше места, чем того заслуживала. Он часто возвращался к ней в своих мыслях, к ее жалостливости, к ее отрицанию жизни и силы духа, олицетворением которого она была. В мире страха, слабости, болезней, невежества и замешательства жалость, благотворительность, подаяния, заступничество – эти яркие свидетельства самоотречения – воистину могли показаться добрыми, милосердными делами. Но в мире нравственного здоровья и смелых начинаний жалость выглядела пороком. Юный Хрусталик имел твердый характер под стать своему имени. Как-то раз оступившись и подвернув ногу, он вернулся домой, хромая, но потешаясь над собой. В другой раз, когда мистер Коттедж запыхался, поднимаясь по крутой лестнице, Хрусталик отреагировал вежливо, но без тени сочувствия, поэтому Лихнис, посвятившая всю жизнь скорби, не находила в Утопии единомышленников. Даже мистер Коттедж не проявлял к ней участия. В плане характера он считал, что стоит к утопийцам ближе, чем она. Ему, как и жителям Утопии, казалось, что на ее месте было бы уместнее гордиться мужем и детьми, бесстрашно встретившими смерть, чем скорбеть о них. Да, они погибли, но умерли красиво и смело, а жизнь продолжается – по-прежнему сверкают волны и светит солнце. Однако в душе Лихнис утрата вывела на поверхность скрытый дефект человеческой природы, древнюю черту нашего вида, которую поколения утопийцев все еще медленно изживали, – мрачную склонность к жертвенности, поклонение теням. Странно и в то же время, вероятно, не случайно, что мистер Коттедж вновь столкнулся в Утопии с этим духовным настроем, столь хорошо известным на Земле, – отказом от Царствия Небесного ради культа гвоздей и тернового венца, подменой Бога, достойного почитания как символ воскрешения и вечной жизни, жалким, сломленным кадавром.