Люди крепче стен — страница 46 из 54

— Пушку? — не удивившись, переспросил Прохор. Такой и гаубицу может приволочь.

— Так точно, пушку! — браво отозвался солдат, выпрямившись, отчего сделался еще выше.

— Это хорошо, — одобрительно сказал майор. — Ты вот что, держись поближе к танкистам, если танк вдруг застрянет, так ты его подтолкнешь. Не оплошаешь?

В строю послышались сдержанные смешки, но солдат воспринял сказанное, как руководство к действию.

— Не оплошаю, товарищ майор.

— Не всякий раз такое пополнение приходится принимать. Теперь вижу, что в строю одни герои! Штурм форта «Виняры» начинается ровно в двадцать два часа, после пятнадцатиминутной артподготовки, а сейчас разойдитесь по местам.

С Михаилом Велесовым после взятия редута Бурмистров встретился только мимолетно. На эмоции сил не хватало. Перебросились несколькими фразами и разошлись по своим подразделениям. День был трудный. А следующий обещал быть точно таким же. Поэтому передохнуть не помешает.

Оставшись в одиночестве, Бурмистров решил написать письмо матери. Черкнул пару строк, перечитал, еще кое-что добавил, и как-то сразу на сердце полегчало, как будто бы он провел с ней краткий и откровенный разговор. А просьбы ее всегда сводились к одному: «Уцелей, сынок, вернись живым».

Прохор никак не выказывал своего настроения, для окружающих он оставался прежним неунывающим майором. Требовательный, всегда ровный в общении. Вот только душу нещадно царапали дурные предчувствия, и как от них избавиться, он не представлял. Через многое прошел, столько увидел ужасного и всякого дурного, а вот не мог припомнить, чтобы когда-нибудь столь скверно себя чувствовал. В Сталинграде провел с первого и до последнего дня в самом пекле: рядом с ним убивало бойцов, а он, вопреки всякой логике, оставался в живых и даже не был ранен. Существовала какая-то твердая убежденность, что уцелеет среди этого хаоса. А тут приперло к самому горлу, да так, что хоть волком вой!

Подобную перемену в настроении Прохор без особого труда угадывал у своих бойцов. В глазах куда-то пропадал прежний блеск, накатывала апатия, разговоры заводились о доме и о возможной близкой смерти. Таких красноармейцев он никогда не отправлял в разведку, интуитивно понимая, чем может обернуться для них подобное настроение, и тем самым старался обмануть их грядущую смерть. Очень часто ему это удавалось. Дело тут не только в какой-то непонятной мистификации. Все дело в объективном восприятии ситуации. У выходящего на поле брани бойца неимоверно обостряются все чувства: он способен лучше слышать, отчетливее видеть, а при необходимости уклоняться от выпущенной в него пули. У людей, подверженных депрессии, отсутствует быстрота реакции, руки не столь крепки, а глаз не столь верен, что зачастую приводит к смерти. Вот посидит такой боец несколько часов в землянке, погруженный в глубокие думы, переживет все то, что накопилось у него на душе, а там уже опять станет прежним. Можно вновь отправлять за линию фронта.

Вот только его самого никто не может отстранить от боя или хотя бы приободрить, сказать доброе слово, а у него в жизни не все так просто. После боя знакомый санитар из полевого госпиталя сообщил ему, что снаряд, разорвавшийся неподалеку от операционной, снес крышу здания, выбил окна, контузил двух легкораненых, а один из осколков тяжело ранил в живот военврача Веру Колесникову. Когда ее увозили в эвакогоспиталь, она была еще в сознании, просила передать, что очень его любит и чтобы он поберег себя. От душевной раны Бурмистрова скрутило. Подрагивающей ладонью он вытащил из пачки папироску и закурил. Помогало слабо, во рту лишь одна горечь. «В живот ранена, боли невыносимые, а она о нем думает, просит, чтобы поберегся. Это надо же так любить!» Не докурив папиросу, Бурмистров швырнул окурок далеко в сторону. Сидеть на месте он не мог, следовало выяснить, что же там произошло с Верой.

Полевой госпиталь размещался в трехэтажном здании, где совсем недавно находился штаб летной школы Познани. В отличие от остальных строений, оно было разрушено меньше — всего-то вышиблены двери с окнами и проломлена крыша, военные строители усердно занимались восстановлением здания, постукивали молотками.

Начальника полевого госпиталя, полноватого подполковника лет сорока пяти, в белом халате, застегнутом на все пуговицы, он нашел во дворе, где с полуторки, пол которой был укрыт слежавшейся соломой, санитары сгружали тяжелораненых.

— Поаккуратнее, — не переставал повторять подполковник. — Бережнее.

Раненые стойко переносили боль, лишь скрежетали зубами, когда она была особенно невыносимой.

— В помещении нет мест. Давайте несите койки сюда, будем раскладывать пока во дворе, а там разберемся, — распорядился подполковник.

Два санитара, явно не строевики, припадая один на правую ногу, другой на левую, заспешили в здание и скоро вынесли кровати, которые поставили здесь же, во дворе, под расправленный тент. Третий санитар, в посеревшем халате, не обращая внимания на подошедшую машину, из большого, крепко сколоченного деревянного ящика совковой лопатой накладывал в цинковое помятое ведро отсыревший уголек.

— Товарищ подполковник, я у вас хотел спросить по поводу военврача Веры Колесниковой. Надежда есть?

Подполковник медицинской службы повернулся к Бурмистрову, мазнул взглядом по его бушлату, пристально глянул в усталые глаза и, избавляя Прохора от возможного лукавства, не стал задавать ему лишние вопросы (все было понятно и так), ответил:

— У старшего лейтенанта Веры Колесниковой проникающее ранение в брюшную полость. Состояние стабильно-тяжелое. Мы сделали все, что могли. Осколок извлекли. Когда мы ее эвакуировали, она находилась в сознании, а как будет дальше… — Подполковник развел руками. — Зависит не только от нас. Но организм у нее крепкий, будем надеяться на улучшение состояния.

— Она же работала в сортировочном эвакуационном госпитале? Как же так получилось, что Вера оказалась в полевом?

— Все верно, — с некоторой грустью согласился подполковник. — Ее никто туда не отправлял. Это ее личная инициатива. Просто она такой человек… В полевом госпитале не хватало врачей, вот она и попросилась. Разубеждать ее не стали. Она носит погоны, а значит, должна спасать раненых. Это был единственный снаряд за целый день, который разорвался рядом с госпиталем… И вот оно как получилось… Возможно, все обойдется. Ее сразу переправили в эвакогоспиталь, а оттуда уже отправили в тыл.

— Вы не в курсе, в какую именно больницу ее должны направить? — стараясь справиться с тугим горьким комом, подступившим к горлу, спросил Бурмистров.

— Знаю… Начальник поезда пообещал, что доставит Веру в Московский госпиталь имени Боткина. Там работает мой хороший знакомый, профессор Лурия. Уверен, что он не откажет мне в моей просьбе и сделает все возможное для спасения Веры. Вы, я понимаю, майор Бурмистров.

— Да, — глухо проговорил Прохор.

— Она сказала, что вы обязательно подойдете. Я вас ждал. — Сунув руку в карман, военврач вытащил из него тоненькое колечко, сделанное из алюминиевой проволоки, и протянул его Прохору. — Вот возьмите, это вам.

— Что она сказала? — Бурмистров не смел забрать колечко.

— Что вы все понимаете.

— И больше ничего?

Все же Прохор забрал кольцо и сунул его в карман бушлата. Пожав плечами, подполковник ответил:

— Больше ничего… Мне нужно идти, раненые…

— Спасибо вам.

— Не отчаивайтесь… А вообще, я вам завидую, ведь вас любит женщина, каковые в нашей жизни встречаются лишь однажды… И то если повезет.

Бурмистров вернулся в двухэтажное покалеченное здание, отбитое у немцев всего пару часов назад, туда, где размещался его батальон. Теперь он понимал, что любит Веру бесконечно, вряд ли к кому-нибудь он был привязан больше, чем к ней.

Атака через пару часов, а значит, со всеми мыслями, что бередят его душу, предстоит справляться самостоятельно. Не хочется погибать в последний день штурма, когда столько пережил и стольких похоронил. Хотя за жизнь тоже не станет держаться и тем более не будет показывать свою слабость перед подчиненными. Для них он прежний командир со стальными нервами. А вот с матушкой следует поговорить, пусть даже мысленно, она всегда отыщет для сына подходящее слово.

Некоторое время Прохор держал острозаточенный карандаш над чистым листком бумаги, а потом принялся за письмо. Так он поступал всегда, когда на душе было скверно, и в последний год подобное состояние накатывало на него все чаще, видно, сказывалась усталость, а еще большое желание уцелеть в этом аду.

«Здравствуй, моя дорогая матушка! Пишет тебе твой заблудший сын Прохор. Извини меня, окаянного, за молчание. Понимаю, как ты переживаешь за меня и ждешь моего письма. Вот только за последнее время было столько дел, что просто времени не было даже присесть.

Нахожусь в глубоком тылу и занимаюсь прибывшим пополнением. А оно в своем большинстве еще пацаны. Жизни еще не видели, не говоря о фронте. Выхватили их из-под бабьих юбок и отправили на фронт. Вот и приходится с ними нянчиться, как с детьми малыми: учить пришивать подворотнички, держать форму в надлежащем виде и заставлять их чистить сапоги. Но ничего, не впервой, справлюсь! Да и мальчишки попались способные, схватывают все на лету. А тут еще двести польских патриотов, изъявивших желание освободить родной город от фашистов, определили в батальон. Вот сейчас и думаю, как их лучше использовать. На кухню и в тыловые подразделения не отправишь, воспротивятся! Так что придется с ними проходить курс молодого бойца. А так все по-прежнему, никаких изменений, оно и к лучшему… А еще я хотел сказать, что очень люблю тебя, мама».

Майор Бурмистров сложил письмо треугольником и написал адрес. Это письмо никогда не будет отправлено, как не был отправлен десяток других, написанных ранее в предчувствии чего-то страшного. Все они были сожжены, и это послание тоже ждала аналогичная участь.

Мать скончалась три месяца назад, а отец, потерявший без супруги смысл жизни, бродил по просторной квартире неприкаянным. Письмо будет сожжено после атаки. Безо всяких слов, просто будет брошено в полыхающий огонь, а он будет смотреть, как пламя пожирает листы исписанной бумаги.