– Здесь одна их лучших в России музейных коллекций. Везде, где есть хорошие музеи, был безумный меценат, который залезал в долги, разорялся, но след оставил. Иваново не исключение. Тут был Бурылин. Обычно меценаты собирали что-то одно – например, живопись. Он коллекционировал все. Мог отправиться в Египет за мумией, должен был плыть
в Америку на «Титанике», но тут начались фабричные бунты, и билет пришлось продать. Так рабочие спасли ему жизнь. Страстный, яростный человек, весь в цыганку-мать. После революции был назначен хранителем собственной коллекции. Потом его выгнали за то, что не давал разбазаривать экспонаты. Говорили, что продано в антикварном магазине, а потом оно оказывалось в Эрмитаже. Масонская коллекция, лучшая в мире. Эмблемы, инструменты…
В глазах Яна загораются огоньки того же благородного безумия. Ведь ему тоже довелось участвовать в создании музея и заплатить за это собственной кровью, пусть и при довольно неожиданных обстоятельствах.
– Мы со студентами отправлялись в экспедиции по дальним деревням за предметами ручного ткачества. Такое вытаскивали богатство! Резные, расписные прялки… Нам все очень помогали. Но однажды я здорово вляпался. Вернулись мы из поездки вечером, институт уже был закрыт, и все сгрузили ко мне в комнату. Ночью я проснулся оттого, что меня едят. Оказалось – клопы. Они там веками лежали, сплющенные, с тех незапамятных времен, когда бабушка ткала. Унюхали меня и поползли. Как я их потом выводил!
Родился Ян в Пятигорске. В роду его были и дирижеры, и писатели, и театральные режиссеры, но кипучая энергия, свойственная Бру штейнам, берет начало от предка с романтической профессией, далекой от мира искусств.
– У меня был потрясающий прадед. Как в анекдоте – двухметровый еврей-плотогон. Приехал из Германии закупать лес. Однажды повел плоты в Швецию и попал в шторм. Ему был семьдесят один год. Все погибли, он один выплыл. Силища бешеная. Двадцать лет он был бригадиром. В девяносто два года его затянуло под плот. По пьянке. Звали его Бронштейн. Но когда начались гонения на троцкистов, родственники собрались, заплатили кому надо, и весь клан стал Бруштейнами.
После школы я поступил в МГУ, изучал классическую филологию и был выгнан с треском через неполный год за то, что читал не те стихи, не с теми и не там. Пока учился, я почти жил в мастерской Эрнста Неизвестного, бегал за портвейном для великого и ужасного дяди Толи Зверева. Прибился к СМОГу – Самому Молодому Обществу Гениев. Вместе с ними орал стихи на площади Маяковского. Бузили, устраивали оргии. Они не были антисоветчиками. Просто игнорировали советскую власть. Кончилось тем, что их разгромили. Кто-то попал в психушку. А меня добрый дядюшка-гэбист отослал в родной Пятигорск, где его друг-военком отправил в армию. Я был единственный еврей в дивизии, которая формировалась на Западной Украине. Мне говорили «жидовская морда», после чего я брал табуретку и бил по голове. Затем вся рота била меня. Кончилось тем, что я их под автомат поставил и сорок минут рассказывал, как сейчас всех положу. Какались, писались. После этого стали друзьями. Потом с ними на Амуре шесть рукопашек прошел. Клиновым. На островах, которые Путин недавно отдал китайцам. Махалово было азартное, страшное. Бегу, думаю – сейчас уссусь со страха, а потом соображаю: ведь скажут, что еврей испугался! Я всю жизнь очень боюсь драться и всю жизнь дерусь. Наверное, израильская армия потому и побеждает.
Мы с женой в Пятигорске в одной школе учились, только она на пару классов младше. Ходили под ручку. Потом она прогнала меня за то, что целоваться лез. Воспитание строгое, казачье. Затем я вернулся из армии и увез ее. Почти полвека назад.
Когда всюду закрывали КСП, я создал один такой при партийной областной газете. Шикарный был главный редактор. Коммунист до мозга костей, переживший трех генсеков. Я спросил: что вам скажут в обкоме? А он: что ни скажут, от меня отскочит. Первый секретарь обкома Клюев, будущий министр легкой промышленности, потом ему говорил: «Вот у тебя Бруштейн. Все плохо – и фамилия, и борода, и волосы длинные, и джинсы. Пишет, сволочь, хорошо. Пусть работает».
Ян стал свидетелем коренного изменения имиджа Иваново, превратившегося из столицы хмурых революционных ткачей в город невест. Которые, впрочем, тоже отличались боевым нравом. Но если в других местах бунтари боялись, что введут войска, то ткачихи этого требовали сами – мужиков не хватало.
– Женщины собирали комитеты, писали письма в ЦК. Во многом из-за этого здесь создали машиностроительные заводы. И если текстиль практически умер, они еще держатся. После вывода из Германии здесь встала дивизия ВДВ. Сейчас баланс нормальный, но город все равно вымирает. Низкая рождаемость, молодежь уезжает в Москву. Поэтому, как ни странно, на выживших предприятиях дикий дефицит рабочей силы.
Ивановцы – люди с юмором. Чуть ли не у каждого памятника в городе имеется альтернативное народное прозвище. А городским легендам и вовсе нет числа.
– Есть у меня знакомый, профессор и бизнесмен Коля Железняк. Когда-то – командир стройотряда. Комиссаром
у него был Миша – кажется, Финкельман. Член райкома партии. Как только стали выпускать, он тут же уехал в Израиль. И вдруг приходит в партком письмо за подписью начальника генштаба израильской армии. Мол, благодарим партийную организацию Ивановского Химико-технологического института за то, что воспитали героя нации, который, будучи командиром роты пограничников, до подхода основных сил удерживал высоту против многократно превосходящих египетских сил, не потеряв ни единого солдата. Собрался партком: что делать? Вызвали Колю. Спросили: «Николай Иванович, как вы относитесь к этому факту?» Тот подумал-подумал и ответил: «Горжусь! Хорошего парня воспитали!»
Дом Яна Бруштейна тоже похож на музей. В нем есть и старинная прялка (без клопов), и множество картин, среди которых особое место занимают портреты жены. Ей он когда-то помог, чтобы не было скучно вдали от родных мест, сделать трио «Меридиан», прославившееся на весь Советский Союз. Угощая меня, Ян предлагает свинину, но сам не ест – не пристало это известному члену еврейской общины города.
– Я с уважением отношусь к любой вере. Как мне сказал когда-то костромской владыка Александр, когда я к нему по делам пришел: «Бог один. Целуй ручку, сынок».
У меня была клиническая смерть, после которой основной вопрос философии решился не в пользу материи. Наблюдал себя сверху. В таких случаях часто видят постобморочный сон – люди знают, что должно быть, и им это мнится. А многие сочиняют. Но у меня все точно доказано, поскольку я узнал милиционера, который делал мне искусственное дыхание. Уличная драка была, долбанули бутылкой портвейна «Агдам». Я все видел сверху, через листья. Никаких труб, никакого света. Просто листья, я лежу, а он мне делает искусственное дыхание. Узнал его, когда он пришел ко мне в палату, а до этого не помнил ничего. Но сказать, что я особо религиозен, не могу. Чувство юмора мешает.
Так и живет Ян Бруштейн, постоянно возвращаясь из интернета, дальних стран и даже с того света в город, где полвека длится его годовой визит. С возрастом он стал опираться на палку, но это не мешает ему попадать в невероятные приключения.
– Когда холодное оружие еще разрешали, была у меня трость со стилетом. Шел я как-то через овраг, и пристали ко мне бандерлоги тринадцати-пятнадцати лет. Впереди, конечно, самый мелкий. ««Мужик, дай закурить!» – «Не курю». – «Дай денег!» – «Не дам». – «А мы тебя…» Тут я взял трость, крутанул и разорвал в воздухе. В одной руке – палка, в другой – шпажка. Они так рты и разинули, а мелкий, как пришел в себя, говорит: «Ни хера себе! Дед-то ниндзя!»
Тут все покатились со смеху. Потом много раз они мне встречались и просили этот фокус показать.
Янус
В Третьяковке – выставка художника Петра Кончаловского. На почетном месте висит портрет с замечательным названием «А.Н.Толстой у меня в гостях».
Подходит к картине экскурсовод с группой и говорит примерно следующее:
– Этот портрет очень понравился Алексею Толстому, который не отличался утонченным вкусом, а потому не распознал незлобную, но беспощадную иронию художника. Взгляните, как сидит этот бывший красавец за столом, столь издевательски выглядящим в голодное время! Петр Кончаловский был мастером композиции, ему не составило бы труда при помощи трех блюд создать впечатление стола, ломящегося от яств. Но здесь среди многочисленных тарелок зияют пустоты, как и во внутреннем мире героя портрета. Вся еда производит впечатление второй свежести. Художник пощадил только окорок, так как он умел и любил коптить свинину, и всегда делал это собственноручно. Убогость сервировки при внешней пышности указывает на мизерность таланта Толстого, его фальшивость. И вправду, ну какой это Толстой? Ни к одной из двух основных ветвей родового древа Толстых он не относится. Писатель – самозванец, и выглядит за столом совсем не по-дворянски. Посмотрите – внизу штофа различим год: 1799. Художник, конечно же, намекает на Пушкина, и от такого сопоставления сразу ясно, как ничтожен «красный граф» перед лицом вечности.
Группа, покивав, уходит, ее сменяет другая. Пожилая экскурсоводша в круглых очечках изрекает, встав у картины:
– Взгляните на этот замечательный портрет. На нем изображен Алексей Толстой, один из самых талантливых советских прозаиков. Он сидит за роскошным столом, намекающим на общеизвестную приближенность писателя к власти. Но стоит увидеть его глаза, как все сразу становится на свои места. Это глаза мудреца, взирающего поверх суетных угощений. Не еда приковывает к себе его внимание, не она по-настоящему волнует творца. Он смотрит вперед, с проницательной грустью и благородной прямотой, и видно, что занимают его важные и вечные темы.
Билет до Владикавказа
В ночь на 28 октября 1910 года из Ясной Поляны ушел Лев Толстой. Старый писатель последним усилием превратил саму свою жизнь в огромный роман с достойным и неоднозначным финалом, который волнует и по сей день. Он толком не знал, куда направляется: «Куда-нибудь за границу… например, в Болгарию… Или в Новочеркасск и дальше – куда-ниб