По-старому кочуют только в двух бригадах – третьей и девятой. Последней командует знаменитый Вуквукай – хранитель традиций, к которому возят иностранных туристов и этнографов. Про него сняли уже несколько фильмов.
– У Вуквукая в палатке каменные амулеты, куклы и икона, – рассказывает Вера. – На Кильвей, праздник рождения теленка, оленью ногу вычищаешь от жилы и кормишь кукол костным мозгом. Прямо в ротик. Больше такого нигде нет. Наш дядя Ваня – коммунист, а в остальных бригадах – либо неверующие, либо баптисты…
Ночью над палатками мерцает северное сияние – нежные бесцветные лепестки, совсем непохожие на красивые фотографии этого явления. Печка догорает. Дядя Ваня убирает палку, держащую открытым вход в палатку, и привязывает в тамбуре собак. Взлохмачивает ножом стружку на полене для утреннего розжига, вынимает распорки из прорезей в крыше и залезает в кукуль, оставляя гореть единственную свечу. Со светом теплее.
Вскоре дыхание превращается в пар. В колеблющихся тенях подвешенные на притолоке кожаные чижи и ремешки кажутся Вуквукаевыми «куклами» – спутанными связками дырявых камней и раздвоенных веток, напоминающих человечков, по одной на каждого члена рода. Если идолов двух кланов повесить рядом, жди беды, а если их понюхает собака, на стадо нападут волки…
Среди ночи я просыпаюсь от стука в полог. Псы заливаются лаем. Когда он смолкает, снаружи явственно доносятся массивные, человечьи шаги по хрусткому снегу. Когда лежишь на земле, кажется, что они отдаются прямо в животе.
– Черный пес отвязался, – поясняет прожженный материалист дядя Ваня и засыпает снова.
Наутро мы провожаем в поселок Веру. У нее плеврит, надо показаться врачу. Круглолицый, черный от снежного загара чукча подъезжает на «Буране» к стаду и тормозит с залихватским разворотом:
– Кто заказывал такси на Дубровку?
Дядя Ваня грузит освежеванную оленью тушу. Кровь сливают в желудок, чтобы отдать собакам – пыхпых больше не в ходу, да и кровяную кашу давно не варили, картошка вкуснее. Вера сидит на нартах грузно, похожая на древнего божка. Она пытается докурить сигарету, но ей мешает кашель. Щуплый Юра часто моргает и, стоя на коленях перед женой, застегивает ей пуговицы на старенькой спецовке поверх кухлянки.
Чукотский поселок Рыткучи – череда двухэтажных домов, в подъездах которых порой ютятся собаки. Рядом – маленький, но живой музей, электрическая котельная и современная школа с роскошным спортзалом. По улицам даже в лютый мороз колесят дети на велосипедах и шляются пьяные. В кранах – только горячая вода, в единственном магазине – часовая очередь. На горизонте по кромке моря величественно проплывают фуры, но в поселок заезжают разве что скупщики рыбы. Я живу в Рыткучи у молодого ветеринара. На крохотной полке над столом – пиала с баурсаками для духов предков, на плите – обрядовый шулюм. Все потому, что он – калмык. Поселковые чукчи традиции своего народа почти забыли. С каждым годом калмыков здесь все больше. Они работают и мало пьют.
С алкоголизмом у чукчей пытались бороться многие. Получилось только у Красного Креста, собравшего небольшую группу завязавших пьяниц, да у баптистов, съезжающихся на Север отовсюду, от Брянска до Аляски. Поэтому даже многие неверующие относятся к ним хорошо. Ответственность за спаивание чукчей большинство перекладывает на американцев. Те уже сотни лет назад обменивали драгоценную пушнину на огненную воду. Торговля шла бойко. Но приживутся ли на вечной мерзлоте более полезные семена цивилизации? Не превратятся ли в сорняки, заглушающие местную культуру?
– Дети оленеводов русскую литературу понимают легко. И современное общество, и дворянское. Сложнее всего объяснить им, что такое лес. Или черемуха.
Директор школы Алевтина Беляева приехала в Рыткучи из Йошкар-Олы. Собираясь, бросила на дно сумки спички – готовилась к худшему. Реальность оказалась не такой уж суровой. Пускай приходится трудиться разом за учителя, юриста и бухгалтера, вставать рано и уходить с работы в 10 вечера. Зато здесь несуетно и привычно:
– Дочь адаптировалась трудно, но теперь учится на материке и скучает по Рыткучи. Надоела слякоть, говорит. Мама, я хочу в мороз, домой. Чукчи тоже уезжают за высшим образованием, но не приживаются. Там жизнь быстрая, бурлит. Я сама это замечаю, хотя материковая. Мой дом – здесь. Поначалу на нас ворчали, что мы понаехавшие, а я отвечала: «Чукотка – тоже моя родина, я – в России».
Между наукой тундры и обязательным образованием ищут хоть и болезненный, но компромисс. Говорят, даже суровый Вуквукай больше не ругает школу: в начале осени, когда у оленеводов горячие деньки, детей не забирают из бригады. Вертолет прилетает в конце сентября, а программу наверстывают за счет индивидуальной работы. Вот только сами школьники, привыкшие к интернатскому житью, горячей воде и интернету, в тундру не рвутся. Дочь самого Вуквукая, Наталья, живет в Певеке – это она познакомила меня с «корешками». Чукотский язык преподают чукчам как второй иностранный, после английского. Хороших учебников нет.
– Иногда родители мне говорят, что их детям чукотский не нужен, – вздыхает Алевтина. – Стало быть, отвечаю, вы и от льгот коренным малочисленным народам должны отказаться. Ни квот, ни лекарств бесплатных. Тогда они задумываются. После революции молодая советская власть давала чукчам вторые, русские имена. Чаще всего они становились Иванами. Сейчас мало у кого есть традиционное имя. Реликвии предков или в музеях, или сожжены последними хранителями, чтобы уберечь от осмеяния потомками. Ассимиляция – не однозначно плохое явление, русская культура ничем не хуже чукотской. Но для таких новоиспеченных русских, отвыкших от тундры и не освоившихся на «материке», велика опасность стать уже не дядей Ваней, а Иванами, родства не помнящими. Тогда через пару десятков лет оленеводы забудутся так же, как легендарные чукотские воины, которые побеждали хорошо вооруженных русских и «сражались чем угодно – луком, копьем, годовалой важенкой, а зимой и мерзлой тушей оленя». Останутся лишь герои анекдотов да наивный чукча в ожидании рассвета, которого изображал нанайский певец Кола Бельды.
На улице поселка меня схватила за локоть чукчанка неопределенного возраста – то ли пьяная, то ли трезвая, облаченная в немыслимую мешанину советских, современных и чукотских вещей.
– Помоги! – крикнула она.
Я едва не отдернул руку, но сдержался, и она обрушила на меня долгий перечень бед – безденежье, болезни, пьющие дети…
– Чем тебе помочь? – спросил я в постыдной тоске, неизбежной при разговоре с нищими.
Она серьезно посмотрела мне в глаза. Прошептала:
– Молись за меня…
И больше – ни слова.
Разговоры в пути
Сталина я не застал, а вот всех остальных застал. И каждый говори одно и то же: «Мы живек в тяжелое время». А когда оно бывает другим? Сейчас Ямал кормит всю Россию, и все равно время тяжелое. Зато Чечню накачивают деньгами, чтобы не стреляли. Мы с друзьями подумываем – может, взять нам ружьишки, да и податься в партизаны. Авось хоть тогда деньги Ямала ему же и оставят.
Говорят, в одну деревню прислали в тридцать вось мом коммуниста – найти кулака. Собралось руководство колхоза. Вроде бы все работают, излишков ни у кого нет. Кого же кулаком записать? Наконец выискали мужика, у которого были четыре незамужние дочери. Пашут на поле не хуже лошадей, достаток приносят лучше любых батраков. Чем не кулак? А во время войны боялись, что немец здесь десант высадит. Бабка наша Клавдия Григорьевна с внучкой Октябриной ездили сено косить на речку. Там щука или ондатра в воду бултыхнулась. Они в поселок прибежали и доложили в штаб: обнаружена немецкая подводная лодка. Начальником штаба был учитель. Схватил он патроны от трехлинейки, все побежали к берегу, и мы, ребята восьмилетние, за ними – интересно же, как подводную лодку расстреливать будут.
А река такая, что не только подводная, но и обычная лодка еле проплывет. Ну мы-то ладно, а как учитель поверил, до сих пор не понимаю.
Жил тут немец один. Как война закончилась, проникся он идеями коммунизма, решил стать настоящим советским человеком и перебежал из американской зоны в Восточный Берлин. Там его, как водится, взяли и послали строить социализм к нам, в Республику Коми. После отсидки остался здесь. Дали ему серпасто-молоткастый паспорт, и даже фамилию он сменил на русскую. Действительно стал советским, не отличишь.
Когда пошли волны эмиграции и отсюда потянулись все, у кого была хоть капля несоветской крови, первую он пропустил. Боялся. Ко второй все же призадумался. Явился бывший немец в посольство Германии. А как уехать-то? Паспорт – советский, манеры – советские, немецкий язык он забыл. Но тут впервые за десятилетия услышал родную речь и сам начал говорить. Сперва запинаясь, потом все лучше и лучше, словно невидимая оболочка прорвалась. Так что из посольства вышел какой-никакой, а немец. Получил гражданство и укатил в ФРГ. Только мы его и видели…
Пошли мы как-то с норвежцами в горы, а один остался в Паное с местной – бабушкой Шурой. Село уже пустое, только она осталась. Идем обрат но, слышим – ха-ха-ха, бу-бу-бу. Подходим – стоят норвежец и бабушка, оба смеются, разговаривают. Она не знает ни слова по-норвежски, он – по-русски.
Я была городская цаца, а замуж вышла за лесника. Поначалу чуть ли не каждый день концерты ему закатывала. Только в лесу мы никогда не ссорились. Однажды я попыталась, а он сразу хвать меня за шкварник и говорит: «Умолкни. Здесь нельзя». Потому как лес все слышит. Не понравишься ему – может и наказать.
Видишь, на склоне из снега дерево торчит. Давно умерло, а еще цепляет ся. Не хочет падать. Кедровка на ветке примостилась. Как люди отсюда ушли, птицы сразу возвратились. Тут, возле поселка, сразу несколько звериных дорог сходятся. Снежные бараны идут, олени… Мед