Люди на войне — страница 38 из 52

Высшее командование разбежалось на машинах, предало массы красноармейские, несмотря на удаленность отсюда фронта. Дело дошло до того, что немецкие самолеты позволяют себе летать над самой землей, как у себя дома, не давая нам головы вольно поднять на всем пути отхода.

Все переправы и мосты разрушены, имущество и скот, разбитые и изуродованные, валяются на дороге. Кругом процветает мародерство, властвует трусость. Военная присяга и приказ Сталина попираются на каждом шагу (20.07.1942).

Не удивительно, что Гельфанд с восторгом встречает приказ Сталина № 227 от 28 июля 1942 года («Ни шагу назад!»). Он записывает в начале августа 1942-го:

Мне вспоминаются мысли мои во время странствования утомительного и позорного армий наших. О, если б знал т. Сталин обо всем этом! Он бы принял меры — думал я. Мне казалось, что он не осведомлен обо всем, что творится, или же неправильно информирован командованием отходящих армий. Какова же моя радость теперь, когда я услышал приказ вождя нашего. Сталин все знает. Он как бы присутствовал рядом с бойцами, мысли мои сходны с его гениальными мыслями. Как отрадно сознавать это (02.08.1942).

Сталин — его кумир. «Безумно люблю, когда товарищ Сталин выступает. Все события в ходе войны становятся настолько ясными и обоснованными логически», — записывает он в начале ноября 1943 года. Три года спустя Гельфанд остается столь же восторженным поклонником вождя:

Еще раз перечитываю речь т. Сталина накануне выборов кандидатов в депутаты Верховного Совета и поражаюсь, в который раз, ясности ума и простоте изложения сталинской мысли. Еще не было ни одного высказывания т. Сталина, в котором не вырисовывалась бы мудрость, правда и убедительность преподносимых слушателям фактов и цифр. Вот и на сей раз. Кто смеет оспорить или выразить сомнение в правдивости гениального рассказа вождя нашей партии и нашего народа о причинах и условиях нашей победы, о корнях возникновения империалистических войн, о существенном отличии только что минувшей войны от всех других, предшествовавших ей прежде, ввиду участия в ней Советского Союза (14.02.1946).

В этой речи Сталин, среди прочего, говорил о том, что коллективизация «помогла развитию сельского хозяйства, позволила покончить с „вековой отсталостью“».

«Ваше дело — судить, насколько правильно работала и работает партия (аплодисменты), и могла ли она работать лучше (смех, аплодисменты)», — конспектирует Гельфанд, — обращается под конец к избирателям т. Сталин. И все награждают его такими горячими аплодисментами и любовью, что просто трогательно становится со стороны. Да, он заслужил ее, мой Сталин, бессмертный и простой, скромный и великий, мой вождь, мой учитель, моя слава, гений, солнце мое большое (14.02.1946).

Ни собственный опыт общения с крестьянами, ни личное знакомство с результатами коллективизации не заронили и тени сомнения в верности слов вождя. Впрочем, Гельфанд по малолетству не мог сопоставить советскую деревню до и после коллективизации. Однако и невольное знакомство с уровнем развития сельского хозяйства Германии и в целом с уровнем жизни побежденных не навели его на какие-либо размышления.

А. Я. Вышинский, прокурор на показательных процессах эпохи Большого террора, переквалифицировавшийся в дипломата, вызывал у Гельфанда восторг:

Вышинский умница. Читал все его выступления на Международной ассамблее и не мог не проникнуться к нему неуемной симпатией. Понятен его успех и прежде, и сейчас. Не помню Литвинова, но Вышинский теперь мне кажется сильнее как дипломат и умнее как теоретик.

Какой он родной, какой он красивый, какой он, черт возьми, правильный человек! Нет, он похлеще Литвинова! (21.02.1946)

Тем же числом, что и запись в дневнике, датируется письмо Гельфанда к матери, в котором он пишет о Вышинском:

Вышинского за его ум и смелость люблю, как родного, и даже крепче, ведь только подумай, что он там делает, в Генеральной Ассамблее, как он виртуозно сильно ворочает умами — какими умами! — и доводы его остаются неоспоримыми! Нет, он похлеще Литвинова! (письмо от 21.02.1946)

В общем, Владимир Гельфанд и начал, и закончил войну абсолютно советским человеком. Он вступил в партию на фронте по убеждению, хотел быть политработником, выпускал в училище стенную газету, причем сам писал в ней все статьи, подписываясь именами разных курсантов. Искренне пытался донести до своих товарищей по службе информацию из газет и партийные установки, вызывая раздражение своей настойчивостью.

Красная армия в дневниковых записях Гельфанда нередко предстает плохо организованной и недисциплинированной; случаи мародерства нередки на своей территории; в Германии оно становится тотальным, причем автор дневника принимает в поисках «трофеев» самое активное участие. Отнюдь не однозначно и отношение советского населения к красноармейцам: где-то их принимают радушно и делятся последним, где-то — прохладно, а то и вовсе враждебно. Собственно, к «советскому» население можно во многих случаях отнести лишь по формальному признаку проживания на территории СССР; отнюдь не все считают советскую власть своей. Люди погружены в собственные заботы, они выживают, и не слишком заметно, чтобы их волновала судьба страны.

Первого апреля 1943 года Гельфанд записывает в Зернограде:

Жители — все рабочие совхозов. В их рассказах уже не услышишь «русские», [слово нрзб.] по отношению к советским и фашистско-немецким войскам, как повсеместно я слышал от жителей всех предыдущих городов и деревень, начиная с Котельниково и кончая Мечеткой, а «наши», «немцы». В этих выражениях не видно резкого отделения себя, тоже русских, от своего народа, общества, армии.

Регион между Котельниково и станицей Мечетинской был не единственным, где жители как бы отделяли себя от советской власти и Красной армии. Человек совершенно другого сорта, нежели Гельфанд, капитан (будущий генерал) Илларион Толконюк, выбираясь в октябре 1941‐го из Вяземского котла, был неприятно удивлен тем, что крестьяне «бойцов Красной Армии… называли „ваши“, а немцев — „они“». Сельское население Смоленщины и Подмосковья оказалось неприветливым и совсем не напоминало «гостеприимных советских людей».

Гельфанда многое возмущает, но жизнь научила наивного идеалиста во многих случаях скрывать свои мысли и чувства. Правда, удается это ему не всегда, и если не удается, то почти с гарантией приводит к неприятностям.

Одной из сквозных тем дневника является антисемитизм, с проявлениями которого и в обществе, и в армии постоянно сталкивается и от которого страдает Гельфанд. Точнее было бы говорить не о проявлениях антисемитизма, а о его массовом характере. Гельфанд записывает 23 октября 1941 года в Ессентуках, куда он эвакуировался из Днепропетровска:

По улицам и в парке, в хлебной лавке и в очереди за керосином — всюду слышится шепот, тихий, ужасный, веселый, но ненавистный. Говорят о евреях. Говорят пока еще робко, оглядываясь по сторонам. Евреи — воры. Одна еврейка украла то-то и то-то. Евреи имеют деньги. У одной оказалось 50 тысяч, но она жаловалась на судьбу и говорила, что она гола и боса. У одного еврея еще больше денег, но он считает себя несчастным. Евреи не любят работать. Евреи не хотят служить в Красной армии. Евреи живут без прописки. Евреи сели им на голову. Словом, евреи — причина всех бедствий. Все это мне не раз приходится слышать — внешность и речь не выдают во мне еврея.

Записи Гельфанда — так же, как дневники и воспоминания других современников, евреев и неевреев — свидетельствуют, что антисемитизм в стране интернационалистов не был изжит. Советская власть упорно боролась с антисемитизмом, особенно в конце 1920‐х — начале 1930‐х. В годы войны об этом нечего было и думать: в открытую бороться с антисемитизмом означало, по сути, подтверждать один из основных тезисов нацистской пропаганды о советской власти как власти еврейской. Власть, в условиях широкого распространения антисемитских настроений, вряд ли могла это себе позволить. Даже если бы хотела.

Уже будучи в армии, в июне 1942 года Гельфанд нашел две немецкие листовки, призывавшие красноармейцев сдаваться:

Какие глупые и безграмотные авторы работали над их составлением! Какие недалекие мысли выражены в этих «листовках», с позволения сказать. Просто не верится, что эти листовки составлялись с целью пропаганды перехода наших людей на сторону немецких прохвостов. Кто поверит их неубедительным доводам и доверится им? Единственный правильно вставленный аргумент — это вопрос о евреях. Антисемитизм здесь сильно развит и слова, что «мы боремся только против жидов, севших на вашу шею и являющихся виновниками войны», могут подействовать кой на кого (12.06.1942).

Гельфанд, в тех случаях, когда оказывается среди не знающих его людей, проявляя то ли малодушие, то ли здравый смысл, скрывает свое еврейство. Однажды, к примеру, он представляется «русско-грузином»: «Отец, дескать, русский, мать — грузинка» (28.07.1942). Совсем туго пришлось Гельфанду в госпитале, в котором раненые содержались в ужасных условиях: завтрак подавали в шесть или семь часов вечера, «зато» обед в пять утра; до ужина дело не доходило. Качество еды (вода с манкой, ложка картошки, 600 граммов хлеба и т. п.) состязалось с ее регулярностью:

Много других ужасающих неполадков существует у нас, но люди (не все, правда) во всем обвиняют евреев, открыто называют всех нас жидами. Мне больше всех достается, хотя я, безусловно, ни в чем тут не виноват. На мне вымещают они свою злобу и обидно кричат мне «жид», ругаются и никогда не дают мне слова вымолвить или сделать кому-либо замечание, когда они сорят и гадят у меня на постели (29.12.1942).

Зачем я еврей? — записывает однажды в отчаянии Гельфанд. — Зачем вообще существуют нации на свете? Принадлежность к еврейской нации является неизменным моим бичом, постоянным мучением, от которого нельзя сыскать спасения. За что не любят евреев? Почему мне, как и многим другим, приходится иногда скрывать свое происхождение? (09.04.1943)