Высшее командование разбежалось на машинах, предало массы красноармейские, несмотря на удаленность отсюда фронта. Дело дошло до того, что немецкие самолеты позволяют себе летать над самой землей, как у себя дома, не давая нам головы вольно поднять на всем пути отхода.
Все переправы и мосты разрушены, имущество и скот, разбитые и изуродованные, валяются на дороге. Кругом процветает мародерство, властвует трусость. Военная присяга и приказ Сталина попираются на каждом шагу (20.07.1942).
Не удивительно, что Гельфанд с восторгом встречает приказ Сталина № 227 от 28 июля 1942 года («Ни шагу назад!»). Он записывает в начале августа 1942-го:
Мне вспоминаются мысли мои во время странствования утомительного и позорного армий наших. О, если б знал т. Сталин обо всем этом! Он бы принял меры — думал я. Мне казалось, что он не осведомлен обо всем, что творится, или же неправильно информирован командованием отходящих армий. Какова же моя радость теперь, когда я услышал приказ вождя нашего. Сталин все знает. Он как бы присутствовал рядом с бойцами, мысли мои сходны с его гениальными мыслями. Как отрадно сознавать это (02.08.1942).
Сталин — его кумир. «Безумно люблю, когда товарищ Сталин выступает. Все события в ходе войны становятся настолько ясными и обоснованными логически», — записывает он в начале ноября 1943 года. Три года спустя Гельфанд остается столь же восторженным поклонником вождя:
Еще раз перечитываю речь т. Сталина накануне выборов кандидатов в депутаты Верховного Совета и поражаюсь, в который раз, ясности ума и простоте изложения сталинской мысли. Еще не было ни одного высказывания т. Сталина, в котором не вырисовывалась бы мудрость, правда и убедительность преподносимых слушателям фактов и цифр. Вот и на сей раз. Кто смеет оспорить или выразить сомнение в правдивости гениального рассказа вождя нашей партии и нашего народа о причинах и условиях нашей победы, о корнях возникновения империалистических войн, о существенном отличии только что минувшей войны от всех других, предшествовавших ей прежде, ввиду участия в ней Советского Союза (14.02.1946).
В этой речи Сталин, среди прочего, говорил о том, что коллективизация «помогла развитию сельского хозяйства, позволила покончить с „вековой отсталостью“».
«Ваше дело — судить, насколько правильно работала и работает партия (аплодисменты), и могла ли она работать лучше (смех, аплодисменты)», — конспектирует Гельфанд, — обращается под конец к избирателям т. Сталин. И все награждают его такими горячими аплодисментами и любовью, что просто трогательно становится со стороны. Да, он заслужил ее, мой Сталин, бессмертный и простой, скромный и великий, мой вождь, мой учитель, моя слава, гений, солнце мое большое (14.02.1946).
Ни собственный опыт общения с крестьянами, ни личное знакомство с результатами коллективизации не заронили и тени сомнения в верности слов вождя. Впрочем, Гельфанд по малолетству не мог сопоставить советскую деревню до и после коллективизации. Однако и невольное знакомство с уровнем развития сельского хозяйства Германии и в целом с уровнем жизни побежденных не навели его на какие-либо размышления.
А. Я. Вышинский, прокурор на показательных процессах эпохи Большого террора, переквалифицировавшийся в дипломата, вызывал у Гельфанда восторг:
Вышинский умница. Читал все его выступления на Международной ассамблее и не мог не проникнуться к нему неуемной симпатией. Понятен его успех и прежде, и сейчас. Не помню Литвинова, но Вышинский теперь мне кажется сильнее как дипломат и умнее как теоретик.
Какой он родной, какой он красивый, какой он, черт возьми, правильный человек! Нет, он похлеще Литвинова! (21.02.1946)
Тем же числом, что и запись в дневнике, датируется письмо Гельфанда к матери, в котором он пишет о Вышинском:
Вышинского за его ум и смелость люблю, как родного, и даже крепче, ведь только подумай, что он там делает, в Генеральной Ассамблее, как он виртуозно сильно ворочает умами — какими умами! — и доводы его остаются неоспоримыми! Нет, он похлеще Литвинова! (письмо от 21.02.1946)
В общем, Владимир Гельфанд и начал, и закончил войну абсолютно советским человеком. Он вступил в партию на фронте по убеждению, хотел быть политработником, выпускал в училище стенную газету, причем сам писал в ней все статьи, подписываясь именами разных курсантов. Искренне пытался донести до своих товарищей по службе информацию из газет и партийные установки, вызывая раздражение своей настойчивостью.
Красная армия в дневниковых записях Гельфанда нередко предстает плохо организованной и недисциплинированной; случаи мародерства нередки на своей территории; в Германии оно становится тотальным, причем автор дневника принимает в поисках «трофеев» самое активное участие. Отнюдь не однозначно и отношение советского населения к красноармейцам: где-то их принимают радушно и делятся последним, где-то — прохладно, а то и вовсе враждебно. Собственно, к «советскому» население можно во многих случаях отнести лишь по формальному признаку проживания на территории СССР; отнюдь не все считают советскую власть своей. Люди погружены в собственные заботы, они выживают, и не слишком заметно, чтобы их волновала судьба страны.
Первого апреля 1943 года Гельфанд записывает в Зернограде:
Жители — все рабочие совхозов. В их рассказах уже не услышишь «русские», [слово нрзб.] по отношению к советским и фашистско-немецким войскам, как повсеместно я слышал от жителей всех предыдущих городов и деревень, начиная с Котельниково и кончая Мечеткой, а «наши», «немцы». В этих выражениях не видно резкого отделения себя, тоже русских, от своего народа, общества, армии.
Регион между Котельниково и станицей Мечетинской был не единственным, где жители как бы отделяли себя от советской власти и Красной армии. Человек совершенно другого сорта, нежели Гельфанд, капитан (будущий генерал) Илларион Толконюк, выбираясь в октябре 1941‐го из Вяземского котла, был неприятно удивлен тем, что крестьяне «бойцов Красной Армии… называли „ваши“, а немцев — „они“». Сельское население Смоленщины и Подмосковья оказалось неприветливым и совсем не напоминало «гостеприимных советских людей».
Гельфанда многое возмущает, но жизнь научила наивного идеалиста во многих случаях скрывать свои мысли и чувства. Правда, удается это ему не всегда, и если не удается, то почти с гарантией приводит к неприятностям.
Одной из сквозных тем дневника является антисемитизм, с проявлениями которого и в обществе, и в армии постоянно сталкивается и от которого страдает Гельфанд. Точнее было бы говорить не о проявлениях антисемитизма, а о его массовом характере. Гельфанд записывает 23 октября 1941 года в Ессентуках, куда он эвакуировался из Днепропетровска:
По улицам и в парке, в хлебной лавке и в очереди за керосином — всюду слышится шепот, тихий, ужасный, веселый, но ненавистный. Говорят о евреях. Говорят пока еще робко, оглядываясь по сторонам. Евреи — воры. Одна еврейка украла то-то и то-то. Евреи имеют деньги. У одной оказалось 50 тысяч, но она жаловалась на судьбу и говорила, что она гола и боса. У одного еврея еще больше денег, но он считает себя несчастным. Евреи не любят работать. Евреи не хотят служить в Красной армии. Евреи живут без прописки. Евреи сели им на голову. Словом, евреи — причина всех бедствий. Все это мне не раз приходится слышать — внешность и речь не выдают во мне еврея.
Записи Гельфанда — так же, как дневники и воспоминания других современников, евреев и неевреев — свидетельствуют, что антисемитизм в стране интернационалистов не был изжит. Советская власть упорно боролась с антисемитизмом, особенно в конце 1920‐х — начале 1930‐х. В годы войны об этом нечего было и думать: в открытую бороться с антисемитизмом означало, по сути, подтверждать один из основных тезисов нацистской пропаганды о советской власти как власти еврейской. Власть, в условиях широкого распространения антисемитских настроений, вряд ли могла это себе позволить. Даже если бы хотела.
Уже будучи в армии, в июне 1942 года Гельфанд нашел две немецкие листовки, призывавшие красноармейцев сдаваться:
Какие глупые и безграмотные авторы работали над их составлением! Какие недалекие мысли выражены в этих «листовках», с позволения сказать. Просто не верится, что эти листовки составлялись с целью пропаганды перехода наших людей на сторону немецких прохвостов. Кто поверит их неубедительным доводам и доверится им? Единственный правильно вставленный аргумент — это вопрос о евреях. Антисемитизм здесь сильно развит и слова, что «мы боремся только против жидов, севших на вашу шею и являющихся виновниками войны», могут подействовать кой на кого (12.06.1942).
Гельфанд, в тех случаях, когда оказывается среди не знающих его людей, проявляя то ли малодушие, то ли здравый смысл, скрывает свое еврейство. Однажды, к примеру, он представляется «русско-грузином»: «Отец, дескать, русский, мать — грузинка» (28.07.1942). Совсем туго пришлось Гельфанду в госпитале, в котором раненые содержались в ужасных условиях: завтрак подавали в шесть или семь часов вечера, «зато» обед в пять утра; до ужина дело не доходило. Качество еды (вода с манкой, ложка картошки, 600 граммов хлеба и т. п.) состязалось с ее регулярностью:
Много других ужасающих неполадков существует у нас, но люди (не все, правда) во всем обвиняют евреев, открыто называют всех нас жидами. Мне больше всех достается, хотя я, безусловно, ни в чем тут не виноват. На мне вымещают они свою злобу и обидно кричат мне «жид», ругаются и никогда не дают мне слова вымолвить или сделать кому-либо замечание, когда они сорят и гадят у меня на постели (29.12.1942).
Зачем я еврей? — записывает однажды в отчаянии Гельфанд. — Зачем вообще существуют нации на свете? Принадлежность к еврейской нации является неизменным моим бичом, постоянным мучением, от которого нельзя сыскать спасения. За что не любят евреев? Почему мне, как и многим другим, приходится иногда скрывать свое происхождение? (09.04.1943)