кает огромным зычным голосом:
– Сидеть!
Из- под собаки начинает что-то подозрительно течь. Молодая пара волочет собаку в туалет. Собака сопротивляется. В глазах у нее отчаяние и безумие -люди с такими глазами кончают самоубийством.
Все полны взаимным интересом, но доброжелательность мгновенно обращается в агрессию. Кто-то хохочет, кто-то рыдает. Ударяя распахнувшим всю свою душу аккордеоном о стойки полок, человек все бродит из вагона в вагон и ищет свой рюкзак. Славик раздухарился не на шутку:
– Что за поезд? Я в таких не езжу! Остановить поезд! Пусть меня встретят! Где моя космическая связь?
А жена его утешает: что ты, говорит, Славик, ты телефон-то свой на столе забыл… И нам с гордостью поясняет: он у меня телефонист, в спецуправлении работает.
У нас просто глаза раскрываются: да какой же он же телефонист, он же телеграфист! Бессмертный чеховский телеграфист, но зарвавшийся, зажравшийся. Космическую связь ему! Птицу-тройку! И пусть поезд остановят! И вертолет пришлют!
Русский театр абсурда. За полночь перевалило. Уже тридцать первое декабря.
Поезд пьян как зюзя. Проводница, солдатики, спящие и бодрствующие - все дышат свежими алкогольными парами. Праздник грядет. Еще почти и не наблевано, и морды не все биты, и все впереди.
Мы немного чувствуем свою подлость: не напились, не слились с народом, смотрим трезвым глазом со стороны, просто как наблюдатели из ООН. Но, между прочим, кроме наших трех, еще одна пара трезвых глаз наблюдает картину. Сверху свешивается красивый человек, тельняшка из-под рубахи, лицо нездешнее, пожалуй, северокавказское: рус, подбородок лопатой, с кинематографической ямкой, нос резкий, без славянской мякоти. Чеченец, что ли? А глаза любопытствующие, смотрят прямо…
Мы вышли в Кашине. И «чеченец» с нами. Тьма-тьмущая, и мороз под тридцать. В вокзале тепло, и народ туда подтягивается. Отсюда, с вокзальной площади скоро пойдут автобусы по деревням. Люди топчутся. Ждут. Нам ждать часа два.
Развернули скамейку к теплой батарее. Развязали рюкзак и достали, наконец, бутылку. И позвали «чеченца». Он, не чинясь, подошел. Представился:
– Меня,- говорит,- зовут Иван Яковлевич. Я, собственно говоря, голландский немец.
Я чуть не подавилась. Это была, конечно, моя законная писательская добыча. На ловца прибежал зверь. Да еще какой: хочешь, на роман с продолжением, хочешь,- на телесериал. Он выпил стаканчик и начал рассказ:
– Переселилась наша семья из Голландии при императрице Анне Иоанновне, на рудники… Предки мои был меннониты. Знаете про таких?
Мы знали. Иван Яковлевич растрогался: первый раз за всю жизнь встретил таких людей, чтоб меннонитов знали…
Язык немецкий он почти потерял. Мать еще говорила, а он уж почти не говорит. Но понимает. Из Алтая переселилась семья в Среднюю Азию. Женился после армии на русской. Раньше всех понял, что из Средней Азии пора уезжать. Перебрался в Россию. Купил дом. Завел хозяйство. Жена медсестра. Трое детей. Работает он в Москве, водителем автобуса. Здесь, в Тверской области, работы нет. Прозвище у него Чечен.
Говорит он хорошо. Язык живой, правильный, никаких бессмысленных ругательств, которым привычно пересыпают речь все, кто побывал в армии или в лагере. Все его братья уехали в Германию. Он ехать не хочет. Здесь у него Родина.
Мы слушаем с вниманием. Он говорит охотно, с подробностями. Ни одного вопроса не задает. Потом смотрит на часы. Пора. Спасибо, говорит, за приятное общество. С интеллигентными людьми очень редко случается общаться. И ушел. Каких только людей нет у батюшки-царя, как говаривал Лесков…
Автобус наш был такой промерзший, что аж звенел. Ночь не собиралась кончаться, мороз усиливался. Ехали больше часа и приехали в деревню. В редких избах горят огни, собаки брешут. А до нашей деревни еще идти шесть километров лесом. Можно и по дороге, но тогда на два километра больше. И пошли мы через ночной лес. Дорога скоро перешла в тропинку, а потом и тропинка потерялась под снегом, и мы пошли по целине, проваливаясь по колено. И шли долго-долго. Сделали привал, попили горячего чаю, даже костерок развели. Лес скрипел ветками, постреливал от мороза, казалось, что мы никогда отсюда не выберемся. Потом стало светать. Стали заметны следы: кабаньи, лисьи, заячьи. Собачьи, конечно. Среди древесного морозного треска чирикнула какая-то птица. Я шла как во сне, мне казалось, что я бреду вне времени, пространства, на том свете… Но тут лес иссяк. Мы достигли опушки и вышли на открытое место. Было уже совсем светло. Позади нас стеной стояли огромные сосны. Мы остановились, оглядывая открывшуюся деревню - ни одного дымка не шло из труб.
Вот тут-то и произошло. Как взрыв. Все вдруг вспыхнуло - за нашими спинами загорелись желтым свечным пламенем сосны. Это взошло солнце. Все засверкало праздничным светом, заискрилось, и началась такая красота, какая бывает только в детстве или во сне. И в довершение всего раздался какой-то фырчок, и прямо из-под моих ног выскочила и взлетела большая серая птица-тетерка.
Рассказать осталось немного. Димин дом промерз настолько, что даже мыши из него ушли. Что до людей, то местные старухи зимуют у родни, в городе. Последняя одинокая старуха-зимовщица умерла лет восемь тому назад.
К нашей радости, в деревне обнаружился дачник. Он остался с осени, спасаясь от городской суеты и любящей жены. Ему нравится жить в пустой деревне, с кошкой-собакой. Иногда сбегает на лыжах в соседнюю деревню в магазин за хлебом-молоком. Спирт у него в канистре. Еда в запасе. Он пенсионер. Читает, рисует, режет по дереву. Выпивает в одиночку. Философствует, когда есть с кем. Прекрасный и своеобразный человек. Он обрадовался, когда мы ввалились к нему в дом. Он как раз печь растапливал.
К вечеру мы накрыли стол в его избе. Димину избу два дня топить надо было, чтобы дом прогреть. С Новым Годом!
И сели за столы солдатики-отпускники, и телеграфист с продавщицей, и веселая семейка с нервнобольной собакой, и голландский немец по прозвищу Чечен, и ренуаровская проводница с лицом престарелой матрешки.
Это мой народ. Какой есть…
Людмила Евгеньевна Улицкая
Последнее
Вот они сидят втроем и беседуют. Христос, Будда и Георгий Михайлович Гинзбург.
А, собственно, о чем им говорить? Они сидят и улыбаются.
А подойдет к ним отец Андрей, прекраснейший, его не примут.
Скажут: православных не берем, и католиков не берем, и мусульман не берем, тем более - иудеев.
Только беспартийных.
А примут кого? Слабоумную девочку Таню Князеву, дауна Сашу Козлова и блаженную Наташу Горбаневскую - ей православие простят.
А умных - никого. Я вдалеке постою.
Да! За страдание тоже никого не примут. Тоже мне, большое дело.
И за старание не примут!
Так привычно говорить: «Господи, помилуй! Господи, помоги! Господи, прости!», что от привычки почти потерян стыд - все-таки прости муравьиные усилия всё заполучить в пользование.
Все разрешили: съесть сразу три килограмма зеленых яблок, выпить две бутылки водки и лечь с ослицей или ее отцом.
Только не вспоминать о белом слоне. А он здесь.
Мысль ужасная: тебя никто не накажет и, тем более, не наградит.
Ты совершенно свободен, сам себе судья. О ужас!
Хотелось, чтоб все было по закону, как на немецкой железной дороге: по свистку и вовремя. А тебя - диспетчером. Пойду пешком.
А было так удобно на все твердить: «Твоя Святая воля!»
А вдруг - моя?
Нельзя ли отменить местоименья?
У Бога был один хороший сын Иисус.
Как свербит на этом месте…
А про Святую Троицу - ну просто вообще!
Как устроено электричество - не знают.
А как устроен Бог - три пальца…
Говорят, что Три Лица. У Рублева это очень убедительно.
Но все остальное - сплошные спекуляции.
Откуда им знать-то? Посмотри на их рожи.
А иногда едешь в метро, посмотришь кругом и заплачешь: одни ангельские лица. Правда, редко.
Один приятель, Сёма из Бетезды, открыл, что ДНК совсем не запись наследственной информации, а персональный ключ ко входу в космический компьютер. Ничего?
Мы с Петей совершенно не верим в чудеса.
То есть, мы их наблюдали.
Петя даже видел, как один йогин материализовал из воздуха какую-то хрень вроде золотой цепочки.
Ну и что?
Каждая женщина, у которой затвердела грудь и отяжелел живот, чувствует, что произошло чудо. Не только Мириам.
Пришла на исповедь.
– Падре,- говорю,- я давно не совершаю дурных поступков сознательно, но я часто плохо думаю о людях и раздражаюсь.
– Да, да, я так хорошо вас понимаю,- говорит он.
– Падре, кругом почти сплошь идиоты, я их часто жалею, но отношусь к ним свысока, а иногда с презрением,- говорю я.
– Да, да, конечно, я вас так хорошо понимаю.
– Падре, я давно в руки не беру молитвослов, по крайней мере, с тех пор, как обнаружила, что молюсь всегда, когда голова не занята какими-нибудь глупостями.
– Да, да, я вас хорошо понимаю, молитвослов трудно взять в руки… и мне знакомо это состояние.
– Падре,- говорю я,- я очень тоскую по старшим. У меня совсем не осталось старших,- говорю я.
– Да, да! Как я вас понимаю! Совсем не осталось старших!